Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается, он просто полюбил другую женщину. Не маму. Родил другого ребенка. Не Огарева. Девочку. Дочку. Огарев был больше не в счет.
Отец поймал его взгляд, словно почувствовал. Отстранил дочь, пошел, перешагивая могилы, огибая оградки, венки. Женщина и девочка поспешили за ним, как привязанные. Словно воздушные шарики на невидимых нитках. Девочка споткнулась. Чуть не упала. Неловкая. Огарев все стоял, хотя, конечно, следовало развернуться, уйти, не ждать хрестоматийного «ну, Лексей, ты – не медаль; на шее у меня – не место тебе, а иди-ка ты в люди».
Познакомься, сын. Сказал тяжело, густо. Сыыыыын.
Это Валентина Николаевна. Можно – тетя Валя. А это…
Огарев мотнул головой, как от оплеухи.
Развернулся, пошел, потом не выдержал, почти побежал.
Похоронный автобус стоял, приветливо распахнув двери. Поминки-то дома будут, Ванечка? – проорала вслед, высунувшись из автобуса, какая-то баба, полная, щиколотки наплыли на туфли, щеки – на грудь, венозная сетка, краснота (повышенное АД, гипертоническая болезнь второй степени, риск 4). Огарев не ответил. Метро быстрей.
Он побросал не глядя барахло в сумку, с которой вернулся из армии. С которой вернулся. Ключ, привычный с детства, когда-то – на шнурке, грел пузо, перекручивался, как нательный крестик. Теперь – на колечке с брелком. Олимпийский мишка. Мама подарила. До свиданья, до новых встреч.
Огарев снял мишку, сунул в карман.
Дверь хлопнула.
Потом еще одна – подъездная.
Она была не то чтобы неприятная. Узкое треугольное личико, темные длинные волосы – прямая челка, прямые брови, прямой нос. Взгляд, наоборот, – ускользающий, куда-то все время в сторону, исподтишка. Нет, все-таки неприятная – высматривает, как птица, куда бы клюнуть. Маленький рот, круглые карие глаза. Доброжелательный зритель сказал бы – какое иконописное лицо. Огарев не был доброжелательным. Птица. Как есть птица.
Она еще несколько секунд рассматривала его под каким-то одной ей ведомым, немыслимым углом, а потом вдруг улыбнулась.
Здравствуйте. Чем могу помочь?
И как будто морок рассеялся – обыкновенная молодая женщина, секретарша (новомодного слова «ресепшионистка» Огарев не выносил – тьфу, дрянь, как будто полный рот шерсти набили, честное слово). Немного усталая – а кто не устанет от такой сволочной работы? – но вполне милая. Сине-белый костюм, дикая помесь матроски и медсестринской робы, очевидно – высокий замысел местного начальства, призванный формировать корпоративную культуру. Пальцы сжимают ручку – ни намека на лак, ногти короткие, даже не как у ребенка – как у хирурга.
Еще раз улыбается – так я могу вам помочь? – и Огарев чувствует легкий, слабый пока укол вины. Кто знает, как и за что их тут дрючат и жучат, этих бедных девочек на все. Ни ремесла, ни воли, ни мозгов – только миловидная внешность, только судорожная готовность услужить. Расходный материал. Наживка для клиентов. Передовая линия рабства. Если клиент нахамит, ее накажут. Если останется доволен – заслугу припишут другим. Проигрыш в ста случаях из ста. Огарев все еще чувствует себя виноватым – и все еще не осознает, как это скверно. Очень скверно.
Я к Шустеру, говорит он, стараясь быть приветливым и любезным. Это все, что он может сделать для этой бедняги, другие не расщедриваются и на такую малость. У нас встреча в десять часов. Секретарша заглядывает в монитор и – для верности – в записную книжку. Дитя бумажных блокнотов, шариковых ручек и телефонных номеров, выученных наизусть. Ровесница. Плюс-минус. Скорее минус, чем плюс.
Так вы врач?! На собеседование?
Она радуется так, что на мгновение становится не миловидной, а красивой. По-настоящему красивой. Огарев – единственный и последний раз – видит ее всю, целиком. Такой, какой ее задумал Творец. Высокая шея, легкие ключицы в синем треугольнике выреза. Темные гладкие волосы, темные гладкие глаза – яркие, с переливом, как будто катаешь на ладони спелый, свежевылупившийся каштан. Прохладный. Смотрит с таким восхищением, будто Огарев победил смерть. Это как минимум. Еще один тревожный симптом. Огарев невольно оборачивается, чувствуя себя самозванцем. Но за спиной – никакого святого воинства, только входная дверь. Светлый шпон. Медная фурнитура. Какая-то странная гроздь трубок и колокольцев, немелодично извещающих о прибытии очередного страждущего.
Ответить Огарев не успевает – из коридора клиники выкатывается Шустер, все такой же круглый, веселый и наглый, как в институте. Ой, шарик-фонарь. Фонарик-кубарь. Хорошая это луна. В институте говорили – Шустрик. Специализировался по кардиохирургии – золотой скальпель. Вполне в драгоценнометаллическом смысле – золотой. В отделении, к которому Шустрик прибился, мзду за операции брали просто чудовищную. Но зато и лечили, пижоны, по высшему разряду. Заведующий их был настоящий гад – умный, вдумчивый, принципиальный. Мерзавец по призванию и велению души. Но техника, господи… Какая техника! Надевал две пары хирургических перчаток, взмахивал скальпелем – внимание, показываю на себе. И одна пара падала, рассеченная с микронной точностью. Даже опытные врачи отворачивались, воображая, как безупречная сталь раскраивает кожу, мышцы, сухожилия – искалеченные руки хирурга, которые потом ни сшить, ни собрать ни за что. Но вторая пара оставалась целой – зав, сияя страшными веселыми глазами над маской, приподнимал спасенные кисти, белесоватые, силиконовые, приподнятые к небу характерным жестом хирурга.
Или жреца.
Всевышний Боже, перед началом своей святой работы по излечению творений рук Твоих я возношу мольбу к Трону Славы Твоей и прошу дать мне силу духа и неутомимость выполнять мою работу в вере и чтобы стремление к богатству или к славе не лишило мои глаза способности видеть истину.
Из ежедневной молитвы Маймонида.
И еще вот так.
Почитай врача честью по надобности в нем, ибо Господь создал его, и от Вышнего – врачевание, и от царя получает он дар. Знание врача возвысит его голову, и между вельможами он будет в почете. Господь создал из земли врачества, и благоразумный человек не будет пренебрегать ими.
Библия. Сирах. Глава 38.
Но еще лучше так.
Вот я, Господь, стою перед тобой и смеюсь. И руки мои стерильны, а сердце – свободно от страха и сострадания. Если не хочешь помочь, пожалуйста – просто не мешай.
Огарев. Доктор Огарев. 30 лет.
Огарев не мог так располосовать перчатки. Боялся. А Шустрик не боялся и потому – мог. Правда, оба они умели зашить все те же хирургические перчатки так, чтобы шов не пропускал потом воду – еще один старый трюк, почти цирковой. Только для своих. Несколько небрежных щелчков ножницами, несколько минут кропотливой работы зажимом и иглодержателем, хромированный кетгут, аподактильный узел, по-школярски высунутый от усердия язык. Неплохо, но… Увы, коллега. Кардиохирургия – не ваша стезя. Огарев сглотнул, отвернулся. Снова не лучше всех. Всего-навсего человек. Просто человек. А вот Шустрика в этот стан небожителей взяли, и он пропал со всех радаров, надолго, хотя времена были такие, что они особо и следить друг за другом не успевали. Все меньше смысла было в научных публикациях, мест – в отделениях, нулей – в зарплатных ведомостях, хотя нет, нули как раз множились, цены росли, инфляция, дефляция, деноминация. Государство играло в скверную игру, словно пробуя их всех на прочность. Словно передразнивая. Не понимаете ни слова? Не знаете, что делать? Все равно больно? И так? Ах, так еще больней. Ну, утешьтесь диагнозом, списком колючих терминов, в котором не понимаете ни буквы, да горстью разноцветных пилюль – мел, желатин, сода, немножечко веры. Полгранулы. На самом кончике ножа. А я умываю руки.