Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы считаете, Юрий Николаевич, что я безобразно сыграл свой этюд? – спросил Кирилл.
– Ну нет, зачем так мрачно, – улыбнулся Васин-Кравцов. – Но тогда вас все-таки стоило посмотреть на этюдах. Я имею в виду после третьего тура. – И, задумчиво кивнув несколько раз головой, будто все более соглашаясь с самим собой, отошел от Кирилла.
«Да идите вы к черту, со своими этюдами! – думал Кирилл в самые трудные минуты, когда примеры из жизни известных актеров и вера в собственную „интеллектуальность“ уже не помогали. – Уйду от вас! К нормальной человеческой жизни вернусь. Нет, в актеры надо идти, когда больше уж некуда. И в училище поступать сразу же после школы, пока ты еще глуп, наивен и пока тебе еще не с чем сравнивать. А мне, увы, есть с чем сравнивать, и, видимо, слишком разносторонний я человек, чтобы выдержать все это безделие и однообразие, весь этот детский сад для умственно отсталых. Вот соберу про вас достаточно материала и уйду. Потом рассказ напишу или повесть».
Но никуда, разумеется, не ушел и прекрасно понимал, что не уйдет: поздно уже было. А через полгода, после зимней сессии, когда начал постепенно освобождаться от «зажима» и играть в первых самостоятельных отрывках, уже совсем поздно стало, потому что, когда репетировал, когда играл, когда показывал, такое в эти моменты испытывал наслаждение, так полно и самозабвенно жил и так радовался этой новой жизни, что разом забывал про все свои былые и грядущие мучения, про свои разносторонние способности, про рассказы и повести, для которых собирал материал, а заодно про глупых и надоедливых мальчиков, которых в эти редкие моменты, когда вместе и хорошо работали, почитал чуть ли не за самых близких и родных для себя людей.
Поезд тронулся, чуть дернулся вперед и медленно поплыл вдоль перрона, осторожно набирая скорость. Но Кирилл не заметил этого родившегося движения и продолжал думать: «Как мы тогда хорошо играли! И как мало они нам, мерзавцы, давали играть! Как преступно мало ставили в училище интересных пьес, будто не понимали, что большинству из нас только в училище отведено судьбой играть большие интересные роли, а как только кончим – пойдут сплошные этюды „на органическое молчание“, почти без „оценок факта“. Разве что, выходя на сцену с „кушать подано“, ты сам себе ее придумаешь, эту оценку.
И зачем они в училище обманывали нас, насаждали в нас веру в то, что театр – это чуть ли не храм божий, а твой сосед-актер – чуть ли не брат родной? Как они смели нас так учить, они, на собственной шкуре познавшие и храм театральный и великое братство актерское и знавшие цену им обоим? Надо было наоборот – воспитывать нас наглыми, уверенными в себе, хищными, пробивными, то есть культивировать в нас такие же совершенно необходимые для актера профессиональные качества и навыки, как поставленный голос, четкая дикция, владение телом, актерские фантазия и память. И в этой естественной и профессиональной, а не утопической храмовой атмосфере учить нас вдобавок ко всему еще играть на сцене и чувствовать партнера, выполнять все прочие сценические задачи от «сверх» до «под».
Впрочем, кем-кем, а христовенькими и беззащитными назвать нас трудно. Были, конечно, отдельные нежизнеспособные индивиды. Но были также и такие, которые без всякой посторонней помощи и квалифицированного наставничества в совершенстве овладели оборотной, нехрамовой стороной актерской профессии и научились интригоплетению, самопробиванию еще до того, как сыграли свою первую сносную «оценку факта», первый свой более или менее профессиональный этюд на «я – в предлагаемых»… Но те, которые сперва близко к сердцу восприняли «храмовую проповедь», а потом столкнулись с реальной театральной действительностью, сильно от этого пострадали и долго не могли прийти в себя, вернуть прежнюю веру в жизнь.
Даже я, который никогда не верил во всю эту фаланстеру, тоже мучился, и после училища, и в самом училище», – подумал Кирилл и только тут заметил, что поезд уже давно тронулся, уже успел выехать с вокзала, набрать скорость.
«И мучил Ленку», – потом подумал Кирилл.
Опустошенный безделием и неудачами, злой, раздраженный, домой он стал приходить поздно, предпочитая проводить время с новым своим другом Пашей Воробьевым.
Паша Воробьев сам предложил свою дружбу. В один из первых дней подошел к Кириллу и сказал:
– Послушай, Нестеров. Среди всей этой бесхвостой шелупони нас здесь только двое мужиков. И в одиночку мы долго не протянем. Так что предлагаю сегодня вечером, после «мастерства» выпить за знакомство.
Возраста Паша был почти одного с Кириллом, даже чуть младше его, но выглядел значительно старше своих лет и старше Кирилла. На все тридцать выглядел, и давали ему всегда не меньше тридцати. Могучий был парень. Высокий, широкоплечий, налитой весь силою, которую к тому же еще умел и подать: ходил всегда прямо, расправив плечи, выставив вперед грудь и набычив шею. Рядом с ним Кирилл, сам не маленький и не щупленький, смотрелся сущим шибздиком.
Однажды на Калининском проспекте возле кафе «Метелица» привязались к Паше пять изрядно подвыпивших парней: рубль захотели стрельнуть. Обратись они к Паше душевно: мол, извини, парень, не хватает, выручи, и Паша наверняка выручил бы, если имел чем. Но, видимо, из тех были, что не привыкли душевно обращаться, решили, поди, что раз их пятеро, то они и такого, как Паша, напугают на рубль, и, наверно, сразу же начали пугать, так как Паша рубля не дал, а спокойно пообещал одному из парней, тому, который требовал от него деньги, что выбьет ему глаз. Так и сказал: «Отойди, а то глаз выбью». Но ему не поверили, пошли следом, выжидая, когда он свернет с освещенного проспекта в местечко потемнее, а чтобы скрасить себе ожидание, отпускали у Паши за спиной разные нецензурные замечания.
Матом Паша и сам владел в совершенстве, но, в отличие от московской шпаны, относился к нему как к языку осмысленному, которым пользоваться надо умеючи и осторожно.
Поэтому, когда услышал у себя за спиной несколько показавшихся ему обидными выражений, то остановился и, обернувшись, сообщил уже всей компании: «Ребята, я же не шучу. Точно глаз выбью». А так как ему опять не поверили, обижать не перестали и, не дождавшись, когда он свернет с проспекта, попытались даже ударить его сзади свинчаткой по голове, то не выдержал Паша и, отбив удар, сам ударил бьющего. И, как обещал, с одного удара выбил тому глаз.
К счастью для Паши, случилась тогда среди прохожих на Калининском одна правдолюбивая женщина, которая по собственной инициативе и не опасаясь мести хулиганов разыскала отделение милиции, куда Пашу доставили, и в письменном виде довела до сведения блюстителей порядка, как все было на самом деле и кто виноват в происшествии.
«Собственными руками передушил бы всю вашу шпану, – говорил потом Паша. – Жаль, мало времени, а то бы ходил целыми днями по Москве и бил эту мразь, пока не перебил до последней трусливой твари. Волки, а не люди! Их истреблять надо!»
На волков Паша был зол с детства. Когда ему еще не было девяти лет, они в один день отняли у него отца и мать. Зимой было дело. Поехали отец с матерью в лес за дровами и не вернулись. А на следующий день нашли люди в лесу, возле того места, где обычно рубили дрова, обглоданный скелет лошади и отцовскую двустволку, не успевшую сделать ни одного выстрела.