Шрифт:
Интервал:
Закладка:
94. Но зачем ему вообще нужна эта организация собственного поведения?
А она ему, собственно, и не нужна вовсе, но он вынужден ее тренировать. Взрослые включают его в огромное количество различных социальных игр[12], которые ребенок, по причине того, что они задевают его за живое – за те самые «состояния» («значения»), просто не может игнорировать.
То есть «культурно-исторический другой» активно втягивает ребенка в эту новую для него реальность социальных игр, суть которых ребенок еще даже при всем желании (которого вдобавок и нет) совершенно не способен понять.
95. Когда мы объясняем ребенку, что к нему «приедет бабушка», «которая живет далеко», и едет она «в такую даль», «только чтобы его повидать», нам кажется, что мы рассказываем ребенку такую «понятную» историю, что дальше некуда.
Конечно, если понять эту историю так, как понимает ее рассказчик (родитель), то никаких проблем, разумеется, возникнуть не должно – ребенок просто обязан кинуться на шею бабушке, причем с криками: «Господи, какое же превеликое счастье, что ты приехала, бабулечка-красотулечка дорогая! Я так по тебе скучал, хотя мы и не виделись никогда!».
Проблема в том, что ребенок ничего в этой «истории», которую мы столь, как нам кажется, красочно ему живописуем, так не понимает. Более того, он вообще не видит в наших словах никакой «истории» – на плоскости нет «историй», там лишь простые, ничем не примечательные отрезки. И с его плоскости обзора все это выглядит, мягко говоря, совсем иначе.
96. Ребенок, наверное, мог бы засвидетельствовать следующее: мы говорим какую-то бессвязную чушь, но как-то очень серьезно (спасибо зеркальным нейронам – они позволяют ребенку хотя бы это понять), а потом является странная, возможно неприятно пахнущая, женщина, которая начинает его мацать, тискать и заставляет есть несъедобные конфеты. Никакой радости тут быть не может. Но надо играть в эту игру… Почему? Потому что над ребенком висит «культурно-исторический другой» в лице родителя-«историка», и есть риск нарваться на большие неприятности, если уж совсем послать «бабушку» куда подальше (хотя очень хочется).
Если бы у нашего ребенка было мышление чуть более заковыристое, то он, вероятно, в какой-нибудь момент задался вопросом, а чего, собственно, эти инопланетяне-взрослые пытаются добиться? Что за спектакль-то? Из-за чего сыр-бор? Может, я чего-то не понимаю? Но у ребенка и возможности задаться таким вопросом попросту нет.
Единственное, что он знает с достаточной определенностью, так это то, что, если он вмененную ему социальную игру проигнорирует, мало ему не покажется. Иными словами, угроза, исходящая от «значимого другого» [Г. Саллигман], от «культурно-исторического другого», заставляет ребенка зубрить правила социальных игр, пополняя тем самым массу своих личных опытов о мире.
97. Кроме того, нельзя сбрасывать со счетов и положительное подкрепление за деятельное участие в такого рода играх. Ведь ничто так не радует взрослых, когда малыш изрекает что-нибудь вроде: «Каждый человек должен нести ответственность за свои поступки!» или «Я буду учиться хорошо, чтобы радовать маму!».
Это всё, конечно, невероятно прекрасно и умилительно, только вот ребенок в действительности не понимает ничего из того, что слышит в его словах взрослый. Но взрослый радуется, а ребенок получает положительное подкрепление и знает, какие мантры ему следует повторять, чтобы его любили.
98. Иными словами, сам того не понимая, ребенок долго и вопреки собственному желанию, повинуясь внешнему социальному давлению «другого», заполняет плоскость своего мышления некими образованиями – массой инородных пока тел.
Он последовательно, год за годом, осваивает что-то вроде культурно-исторической метрики или даже логики – социальные правила, господствующие представления, объекты веры и т. д.
Но по большому счету это пока для него мартышкин труд, потому что он в действительности ничего не понимает из того, что взрослые, со всеми своими бесчисленными историями, так настойчиво пытаются ему донести. Не понимает и понять не может – у него еще нет соответствующего органа понимания.
99. До определенного момента ребенок, на самом деле, не знает, что обманывать нехорошо, земля круглая, а бумажки, которыми расплачиваются в магазине, представляют какую-то особую ценность. Да, сообщить нам эти и подобные «знания», повторяя их как попугай, может и трехлетка, но произносить соответствующие слова и понимать то, что они на самом деле значат в мире взрослых, – совсем не одно и то же.
Ребенок может знать, что такое Земля и что такое круглая, но представить себе круглость данной конкретной планеты – нет. Для этого он должен пережить что-то вроде столкновения с этим «знанием». И происходит это в каком-то смысле нетривиальным образом: когда некое знание, которое ребенок, как ему кажется, знает (некое бессмысленное умозрение наподобие «хрюкочущих зелюков», «мюмзиков в мове» и «Земля круглая»), как выясняется, для кого-то другого значит что-то совершенно другое.
100. Допустим, ребенок четырех лет находит родительский кошелек, режет купюры и делает из них весьма себе недурную аппликацию. Обычно его аппликации вызывают у родителей массу положительных эмоций, так что он весело бежит показывать им свою милую поделку. Дальше происходит то, что происходит, чего ребенок, разумеется, никак не ожидал… То, что он сделал что-то ужасное, он понимает, но почему это ужасно – нет.
Однако то отношение к этим бумажкам, которое демонстрируют ему в этот момент его родители, с очевидностью свидетельствует для него о том, что это не просто какие-то бумажки, а какие-то особенные бумажки (не те, как он о них думал). В общем, выясняет ребенок, «зелюки» кусаются (по крайней мере, способны приводить в движение грубую физическую силу). И кусаются они через других людей.
То есть отношение к чему-либо других людей начинает определять мое отношение к этому «чему-либо». Это «что-либо» начинает значить для меня что-то похожее на то, что оно значит для других. Объекты реальности, образно выражаясь и памятуя ту же голограмму, начинают интерферировать.
101. Впрочем, всё это происходит не где-то вовне меня, а непосредственно во мне – в двумерном пока пространстве моего мышления. И собственно эти сходящиеся лучи – от «других» (которых, впрочем, я пока не слишком осознаю в качестве таковых) и от меня самого (то, что я раньше думал о соответствующих вещах и явлениях) – приводят к появлению в нем – в пространстве моего мышления – некого объема моих значений.
То есть «плоское» пространство моего мышления начинает, образно выражаясь, набухать, превращается в некотором смысле в своего рода тензорное поле.
102. Здесь важно понять, что ребенок не усвоил в результате данной «операции» собственно родительского отношения к деньгам (что невозможно, потому что наши сознания не коммуницируют).