Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1912 году, когда ей исполнилось одиннадцать, преподаватель Эрих Клейненберг стал учить Анастасию немецкому языку; обучение велось от случая к случаю вплоть до самой революции {13}. К 1916 году, после четырех лет занятий, Анастасия писала сочинения готическим шрифтом, но и в этом случае, как и в случае с другими языками, правописание и грамматика никак не давались ей {14}. Жильяр отмечал, что, преподавая немецкий, Клейненберг «испытывал большие трудности», поскольку за пределами классной комнаты «великие княжны были лишены разговорной практики», и даже то немногое, что говорилось ими, говорилось, как отмечал Гиббс, «плохо», и, как вспоминала камер-фрау императрицы Буксгевден, «с сильным русским акцентом» {15}.
Конечные результаты всех этих уроков оказались пренебрежимо малы. Анастасию тяготила сама атмосфера классной комнаты. Жильяр считал, что зачастую ее поведение было поведением «одаренного ребенка», но отмечал, что при этом она оставалась ученицей только средних способностей, «не имеющей особого желания учиться» {16}. Со временем в ней увяло даже такое желание, и, по его мнению, она стала «откровенной лентяйкой» в своем отношении к учебе. «Тщетно я старался бороться с подчеркнутым безразличием, которое она выказывала во время уроков, – вспоминает Жильяр, – но результатом моих усилий были только потоки слез, пролитые на занятиях, и ничего иного. Она оставалась ленивой ученицей до самого конца моих с ней занятий» {17}. Однако, по мнению ее тетки Ольги Александровны, проблема заключалась не в том, что Анастасия была ленивой, дело скорее в том, что она считала, что «книги как таковые всегда мало что говорили ей» {18}.
Прошли годы. Великие княжны постепенно взрослели. Хотя цесаревич Алексей время от времени и страдал от мучительных кровотечений, в основном он чувствовал себя хорошо (по мнению императрицы, благодаря молитвам Распутина), и всплески мятежей, терзающих империю, казалось, пошли на убыль. Анастасия тоже росла, даже невзирая на то что ее мать продолжала одевать своих младших дочерей так, как если бы они были двумя парными фарфоровыми куклами, и у Анастасии практически не было возможности продемонстрировать свой собственный вкус или подчеркнуть свою индивидуальность. Ольга была хорошенькой, если не красавицей и умницей, или вернее, человеком яркого ума. Татьяна была стройной и элегантной; Мария превращалась в девушку поразительной красоты, а Анастасия, что ж, Анастасия была толстой, невысокой и коренастой – как если бы боги, ведающие наследственными признаками, щедро наделили всем ее сестер и не оставили ничего самой младшей. Нет сомнения, она имела правильные черты, но они терялись на лице, лишенном какой-либо изысканности. Анастасии очень не нравилось то, как она выглядит – и то, что она была невысокого роста, и то, что в силу своей любви ко всяким сладостям она всегда была склонной к полноте {19}. Доктор Боткин как-то увидел ее в одной из комнат; Анастасия была там одна, предоставленная самой себе, она, обливаясь потом, подпрыгивала на одной ноге. Отвечая на его ошеломленный взгляд, она вполне серьезно объяснила ему: «Один из офицеров на нашей яхте сказал мне, что прыганье по столовой на одной ноге помогает увеличить рост!» {20} Ей не было дано даже такого утешения, как возможность стать на несколько дюймов выше с помощью обуви на высоком каблуке, хотя Александра в любом случае не одобрила бы подобное решение. Дело в том, что Анастасия страдала недугом hallus valgus : у нее большие пальцы ног были завернуты внутрь, образуя болезненные опухоли на первом суставе, и это означало, что ей можно носить только обувь на низком каблуке, специально сделанную для нее {21}.
Но если Ольга могла быть умной и находчивой, Татьяна величавой и исполненной достоинства, а Мария красивой, то Анастасия пришла к выводу, что для нее лучше всего быть практичной, то есть девушкой, которой, за исключением школьных уроков, нужно все, что есть в жизни, девушкой, которая горит желанием наслаждаться и взять все, что может дать ей ее и, по общему признанию, свойственное только для нее окружение. «Я никогда не замечал в ней даже малейшего намека на слезливость или на мечтательную меланхолию, – вспоминал Жильяр, – даже в том возрасте, когда девочки становятся жертвами подобных настроений… Она была очень шумливой и иногда невоздержанно темпераментной. Любой порыв, каждое новое ощущение являлось событием, которому она должна была предаться до последнего предела, она сияла жизнью, бьющей в ней через край. Даже в шестнадцать лет она вела себя как несмышленый жеребенок, который очертя голову убежал от своего хозяина. И в своих играх, и в воплощении своих желаний, и в своих планах – во всем, что делалось ею, присутствовали те же импульсивность и энтузиазм молодости» {22}.
Возраст положил естественный конец самым дерзким ее проказам и ее поведению девочки-сорванца. Однако на смену им Анастасия взяла на вооружение едкое и часто на грани безрассудства остроумие. Ее шутки – острые, злые, бьющие в цель и часто не приветствуемые – были направлены на то, чтобы унизить и высмеять, но кроме таких шуток Анастасия добилась многого в искусстве подражания {23}. Родственники, придворные, слуги – никто не мог укрыться от ее не знающего границ сарказма по поводу их слабостей и пороков. «Дамы, которые приходили навестить мою невестку, – вспоминает Ольга Александровна, – и подумать не могли, что где-то на заднем плане и невидимая для них младшая дочь императрицы следит за каждым их движением, за каждой их особенностью поведения, и позднее, когда мы останемся одни, все это будет показано нам. На словах это умение Анастасии не поощрялось, но, боже, как же мы веселились!» В особенности ей запомнилось, как ловко ее племянница представляла одну тучную графиню, которая утверждала, что, когда она увидела мышь, с ней случился сердечный приступ. Все это, признавалась Ольга, было «исключительно плохо», хотя при этом ей пришлось допустить, что все считали, что у Анастасии «был несомненный талант» {24}.
Возможно, эти мелкие шалости могли бы сказать о чем-то более важном, если бы Николай и Александра отнеслись к ним с большим вниманием, поскольку в разной степени, но все их дети проявляли некоторую незрелость. Императорская чета поощряла невинный легкий флирт с молодыми офицерами из команды на их яхте или с членами своей свиты, которые выступали в качестве партнеров девушек на танцах или во время игры в теннис, но вместе с тем она «продолжала считать их детьми», как вспоминала об этом Анна Вырубова {25}. «Даже когда две старшие дочери выросли и стали настоящими молодыми женщинами, – сказал один из придворных, – можно было заметить, что они говорят, как маленькие девочки десяти или двенадцати лет» {26}. Все было так, как хотела Александра: семья защищала детей от потенциально опасного и сомнительного в моральном отношении мира за пределами царского дворца, но это привело к тому, что и сын Александры, и ее дочери оказались изолированными от того эмоционального воздействия, которое могло бы в гораздо большей степени помочь им найти дорогу через грядущие бурные годы. Собственные письма Анастасии служат убедительным свидетельством не только характера обыденной жизни, но также и той атмосферы детского сада, в которой она жила. «Я сижу и ковыряюсь в носу левой рукой, – пишет двенадцатилетняя Анастасия своему отцу. – Ольга хотела стукнуть меня, но я увернулась от ее свинской руки!» {27} Годом позже и опять в письме к своему отцу она рассказывает, как девятнадцатилетняя Ольга Николаевна «била Марию, и Мария орала как идиотка». И даже в то время, когда предчувствие беды и смерть реяли над всей империей, Анастасия находила смешным, что ее старшая сестра, вооружившись игрушечными ружьями, вела их всех на потешные баталии и возглавляла гонки на велосипедах по комнатам дворца {28}.