Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будулай слушал молча. Голова его с кудрявой бородкой и плечи купались в ручье света, падавшего из окна в комнату, а из-под расстегнутого пиджака светились ордена. Не пошевелился он и тогда, когда Лущилиха стала рассказывать, как самый передний немецкий танк вдруг развернулся и наехал на цыганскую кибитку. Тут беременная Клавдия и разрешилась преждевременно в кукурузе дочкой.
В продолжение всего рассказа Лущилихи цыган тяжело горбился на табурете, опустив голову, и она просмотрела тот момент, когда он после ее слов о том, как закричала цыганка, внезапно резко качнулся и свалился лицом вперед с табурета. Уже на полу он перевернулся на спину и вытянулся во весь рост в полосе бледно-голубого света.
Потрясенная Лущилиха, бросив на него взгляд, решила, что он скоропостижно умер в ее доме, и, закричав дурным голосом, опрокидывая ведра, кинулась из комнаты к соседке.
У соседки племянник тоже был контужен на фронте, и она знала, что нужно делать, когда у человека припадок. Прибежав к Лущилихе, она кухонным ножом растворила цыгану крепко сцепленные белые зубы и влила в рот полстакана молока. В горле у него забулькало, он захлебнулся и, открывая глаза, тут же пружинисто вскочил на ноги, опираясь одной рукой об пол.
Соседке страшно не терпелось узнать, каким образом Будулай мог очутиться в доме у Лущилиных в такой поздний час и что такое из ряда вон выходящее могло произойти, если это завершилось для него таким припадком. Но Будулай, едва оказавшись опять на ногах, движением руки молча указал соседке на дверь, и ей ничего иного не оставалось, как повиноваться. Обиженно поджав губы, она удалилась, Лущилиха тоже ринулась было вслед за ней, страшась снова остаться наедине со своим непрошеным гостем, но Будулай остановил ее:
— Нет, ты мне еще не все рассказала. Ты еще должна рассказать, что было после. — И, видя, что она молчит, глядя на него расширенными ужасом глазами, заверил ее — Ты не бойся, это со мной больше не повторится.
И опять что-то было в его голосе и в устремленном на нее взгляде такое, чему она не в силах была противоречить.
— После этого мы с Клавдией пролежали в кукурузе почти до самого вечера, а когда стали обратно спускаться в хутор и проходили мимо того места, тут она его и увидела.
— Кого? — в упор взглядывая на Лущилиху пронзительными черными глазами, спросил цыган.
— Младенца, — непритворно всхлипывая, ответила бабка. — Все там было перепахано, вся трава была в крови, а он лежал, завернутый в тряпки, сбоку. Его, должно, или танкой отбросило, или же старик успел откинуть его от себя перед смертью. Ну, Клавдия взяла его и принесла домой вместе со своей дочкой.
Если бы Лущилиха осмелилась при этом поднять глаза на цыгана, она немедленно убедилась бы, что ей совсем нечего бояться. Слезы струились по его черному лицу, освещенному месяцем, и крупными каплями повисали на кудрявой бороде. А потом кочующий по небу месяц уже завернул за угол дома, на лицо цыгана надвинулась тень, и его обильные мужские слезы так и остались для старухи тайной.
— Вот возьми, — сказал он, протягивая ей какой-то небольшой мягкий сверток.
Она отшатнулась.
— Это что?
Тут десять тысяч. Это все, что у меня есть. Тысячу рублей возьмешь себе, а остальные отдашь ей.
— Кому? — ощупывая руками сверток, спросила Лущилиха.
— Клавдии Пухляковой.
— А как она не захочет взять? — спросила Лущилиха.
— Должна взять. Это деньги не только ее. Смотри, старуха, отдай, я все равно узнаю. И скажи ей, чтобы она меня больше не боялась. Я сделаю так, что ей теперь не нужно будет меня бояться. И ты, старуха, смотри ее больше не терзай. Пусть она живет с детьми спокойно.
Лущилиха не успела — открыть рта, чтобы спросить у него, почему это она должна отдавать эти деньги, в то время как лучше всего будет сделать это ему самому и для нее в таком случае не будет соблазна. Но он уже вышел. Она не успела даже сосчитать деньги. А наутро она узнала, что цыган Будулай вообще уехал из хутора так же внезапно, как появился.
На ранней заре, когда еще только начинало зеленеть небо над задонским лесом, сторож полевого колхозного стана, возвращаясь с ночного дежурства из степи домой, разминулся с ним на повороте дороги, огибающей красную глиняную кручу. Сторож спускался но дороге налегке, с двустволкой на плече, а Будулай, поднимаясь из хутора в степь, катил за рукоятки руля в гору велосипед. Поздоровавшись, сторож посмеялся:
— Еще неизвестно, кто на ком больше ездит.
В ответ на его приветствие Будулай коротко кивнул и прошел мимо. Оглядываясь, сторож заметил у него за плечами вещевой, армейского образца мешок, а на раме велосипеда прикрученный телефонной проволокой сундучок с ручкой. Впору было подумать, что человек навсегда покидает хутор.
Останавливаясь, сторож только собрался расспросить об этом самого Будулая, как тот уже завернул за кручу.
Сторож не ошибся. Будулай поднялся на бугор в степь и перед тем как сесть на велосипед, остановился у одинокого холмика земли — у могилы, обнесенной новой, еще непокрашенной оградой. Солнце, не успев показаться над задонским лесом, а только просияв сквозь его осенние ветви, уже зажгло на могиле маленькую звездочку и слегка позолотило гривы лошадей, вкованных в решетки ограды. А внизу, под горой, хутор еще был укрыт тенью.
Будулай нашел глазами самый крайний справа дом у колхозного виноградного сада. Нет, то, что могло бы сейчас заставить его изменить свое решение и вернуться туда, где стоял этот дом, было несбыточно, неосуществимо. Он это хорошо понимал. Он до сих пор не мог забыть ее возгласа «ой!» и ее побледневшего лица, когда она встретилась с ним в задонском лесу на тропинке.
И ничто отныне не должно будет омрачать ее покой и счастье. Она их заслужила. Было бы чудовищно, если бы он отблагодарил ее подобным образом за все то, за что он будет благодарен ей до конца жизни. Он знает, что нужно сделать, чтобы ее никогда больше не мучил страх. Он сделает для этого все, что от него зависит.
А эту ограду покрасит без него Ваня.
Наверняка можно сказать, что, сколько бы ни нанизывались на асфальтовые нити больших автодорог неоновые радуги всевозможных закусочных, ресторанов и кафе, сердце шофера, как и прежде, будет отдано не им, а все тем же одиноким хижинам на окраинах сел и станиц, на которые, обшаривая по непогоде степь, неизбежно набредают фары. Не потому ли, что как раз и прорезываются сквозь завесу снега или дождя окна этих хижин в тот самый момент, когда в борьбе со стихией вконец изнемогли и твоя машина и ты сам — и у нее и у тебя что-то внутри уже не стучит и даже не всхлипывает, а только вздыхает и скулит — вот-вот порвется? И не потому ли еще, что потом, при твоем возвращении из-под гостеприимного крова к своему самосвалу, оставленному у ворот, тебе не угрожает, что прямо перед тобой вдруг вынырнет, как из страшной сказки, кто-нибудь из тех, с кем ты всю жизнь находишься в состоянии необъявленной войны, и, принюхиваясь, вкрадчиво приложит пальцы к козырьку фуражки, оперенной красным кантом: «Права»…