Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем я занимался? Обычным: подай-да-принеси.
– Эй, пацан, принеси кофе.
– Эй, пацан, прикати вон тот рулон брезента.
– Эй, малой, сбегай за этим дармоедом, Сэмом.
Ни шкуры, ни бороды, ни когтей у меня не было. И потому я был Подай-Принеси.
Я был говночистом в клетке гиены. Зазывалой для деревенских лопухов. Стоял на шухере, высматривая легавых. Бегал за водой для девушек из кордебалета. Прислуживал на кухне. И, конечно, был зеленым сопляком. Я даже не представлял, насколько уголовной была вся наша шарашка, пока нас не накрыли в Канзас-Сити, штат Миссури.
В нашем «цирке» промышляли девочки на ночь, да еще карманники, да еще мастера подделывать чеки – в общем, было все, кроме хоть сколько-нибудь порядочного отношения к лохам, которые заглядывали в нашу кунсткамеру и чаще всего оставались без штанов.
Один карманник попытался вытащить бумажник у случайного типа в Канзас-Сити. Тут и оказалось, что тип этот был помощником окружного прокурора, отслужившим пятнадцать лет в армии. В общем, он отутюжил нашего героя по полной. И все наши карнавальщики – карни – приземлились в тюряге.
И очень быстро все забегали и запрыгали, как угорелые. Наш «менеджмент» нуждался в рабочих руках, во-первых, потому что без них невозможно было уложиться в график гастролей, а во-вторых, потому что жалоб и ордеров на арест нашего брата навалило столько, что нас прикрыли бы до скончания века. Так что забегали все.
С двумя серьезными исключениями.
Первым был наш гик. Вторым был я.
Тому, кто незнаком со словом «гик», я советую найти и прочитать уже ставший классикой роман Уильяма Линдсея Гришэма 1946 года «Кошмар в переулке». Там вы найдете самое точное и жестокое описание этого типа людей. Гик, как правило, человек с разжижением мозга, который вливал в себя столько алкоголя, что мозги его постепенно превратились в йогурт. Когда он потеет, на коже его выступают белесые, воняющие чем-то кислым капли. Так вот, менеджеры шапито примечают район трущоб в городе, который они осчастливили своим присутствием, подыскивают гика и быстренько смываются с ним, пока он не помер или не удрал. За роскошный гонорар – бутылка джина в день – алкаш этот одевается в звериные шкуры, не бреется, спит в клетке и по свистку ведущего шоу катается по полу в собственном дерьме, жрет дохлых змей и откусывает головы живым цыплятам.
Ни один приличный карнавал не будет иметь дела с гиками. Это отвратительно до предела, потому что речь идет об игре на самых низменных желаниях и самых глубинных страхах в жизни человеческой. Любой, кто испытывает наслаждение, наблюдая за обесчеловеченным существом, катающимся по полу в куче собственных экскрементов, трущим гениталии шкурой дохлой гремучей змеи, стонущим и закатывающим глаза, превращаясь в недочеловека, который ужаснул бы даже неандертальца – такой наблюдатель сам ниже презрения. Ибо он пал еще глубже, чем бедный ублюдок в клетке.
Я видел орды сельских жителей, добропорядочных и благообразных, прихожан своих церквей и защитников протестантской трудовой этики, которые жадно всматривались в бедного гика. Встаньте за пологом циркового шатра и всмотритесь в их лица. Всмотритесь!
Вы узнаете больше, чем хотели бы знать о темной стороне человеческой природы.
Нас вместе с гиком затолкали в обезьянник для алкашей. Гика никто не собирался выкупать, потому что он не был рабочим карнавала, его просто подобрали в одной из трущоб по дороге, а трущоб этих было великое множество. Так зачем тратить деньги на ничего не значащее существо, которое само себя уже перестало считать человеком? Меня же не выпускали, потому что я не желал назвать копам свои имя и фамилию. Я не хотел возвращаться домой.
И наш шапито отчалил – за вычетом гика и за вычетом Подай-Принеси.
Я три дня провел в каталажке с этим стариком, потерявшим человеческий облик. Ни писари, ни наши охранники не желали даже подходить к обезьяннику.
Им хотелось блевать от одного вида бедного гика, и тем более от его запаха.
Еду нам просовывали сквозь прутья, ставили миску на пол и подталкивали ее ручкой швабры. А меня подташнивало от страха. Потому что гику не давали выпить, и у него начались судороги. Он скулил все ночи напролет, а по утрам его лицо было в крови, потому что он буквально изгрызал свои губы. Где-то на второй день у него началась белая горячка: он забрался по прутьям к железному потолку камеры и начал колотиться лицом о железо. Потом он упал, начал орать и, лежа на спине, дергал руками и ногами, словно черепаха, перевернутая панцирем вниз. Лицо у него было как кусок сырого мяса. И он вонял, ох, как же он вонял!
Особенный запах. Не просто изгвазданные дерьмом штаны. И не одежда, в которой он валялся в своей загаженной клетке. Специфический запашок. Я никогда его не забуду. Описать его на уровне «он вонял так-то и так-то», я не могу. Сравнивать не с чем. Ну, может быть, как тысячи трупов в общей могиле, не знаю. Но запах этот я не забуду никогда.
Я не пью. И никогда не пил.
Наконец на третий день меня вытащили из обезьянника. Им пришлось это сделать.
Агентство Пинкертона, куда обратилась моя семья, связалось с полицией Канзас-Сити. Пинкертоновцы разослали повсюду листовки пропавших людей с моим описанием, и кто-то здесь, в К.-С. связал описание в листовке с описанием, составленным в полиции, хотя я им не говорил, кто я и откуда. Агентство Пинкертона прислало своего оперативника, он приехал и забрал меня в Огайо.
С карнавалом я провел три месяца.
И в этом моем пребывании не было ничего авантюрного, или романтичного, или остросюжетного. Все, что осталось в моей памяти – запах прокисшей выпивки, которая сочится из всех пор серой мертвенной кожи… И ненависть к копам, градус которой после этого опыта резко вырос… И циничное, абсолютно неуничтожимое знание того, что, встав за пологом циркового шатра и всматриваясь в лица зевак, ты узнаешь гораздо больше о темной стороне души человеческой, чем следовало бы знать любому мальчишке.