Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как на будущее свое смотришь? Туманно? Эх, сиро та, сирота, стихи пишешь? Нет, не надо, не читай, не надо, я сам стихи сочинял, тоже, как ты, страсть как любил ближнему своему гадость учинить - почитать ему этак с полчаса сноп вирши... Стихи в молодом возрасте вроде кори — надо пройти, переболеть непременно!
— Вот, говоришь, сирота, что Лермонтов и, скажем, Фет тоже корью страдали и на всю жизнь... А пожалуй, стихи — это в самом деле корь, назовем так, к примеру, а занятие поэзией — это дело поэта, божьего избранника, иначе говоря. Непонятно? Поедешь домой —в вагоне обдумай. Не всякая мысль сразу смысл свой раскрывает — приучайся думать, обдумывать, размышлять, этак крепче умом будешь. Мозги постоянно должны в тряске быть.
— А что это все о книгах и книгах! Такой молодой тебе надо больше жить, любить, чтобы и тобой интересовались, а ты все книги да книги, точно евнух из Стамбула, ей-право! Смотри, чтобы книги жизни не заслонили, красоты ее, радости... Если любишь что-то, то— нараспашку, понял? А книга — она распашки не требует, к ней довольно одной привязанности, так полагаю. Ведь все-таки книга от жизни, а но наоборот!
— Вот поговорил с тобой и забыл, что война у нас. У тебя там в Новом Петергофе в третьем запасном офицеры — народ хороший. Еланский, мой приятель — душа-человек. Командир полка полковник Попов — тоже человек не на тройку с минусом... Вижу, не хочется тебе офицером быть, верно? Не хочется? А я так понимаю, что вообще невозможно, не за что любить военную службу. К ней можно привыкнуть, втянуться в нее, ежели другого в жизни не нашел, по чтобы любить... Был я офицером, знаю нашу матушку-пехоту. Но люди наши военные — народ дорогой, это да. Люди в шинели — золота кусок каждый. Самородки, сирота!
В полупустом вагоне поезда, возвращаясь в Петроград из Гатчины (я ехал по Балтийской линии), чувствовал я себя заново родившимся, словно получил в первый же час рождения некие дары, которыми следует умело распорядиться. Эту радость, свежесть и окрыленность тушила мысль, что я все же на военной службе, несвободен в степени абсолютнейшей. Завтра надо рано вставать, чтобы успеть в полк к десяти утра, а там — плац, шагистика, тоска до полудня, потом наскоро обед, чистка винтовки, сон минут на тридцать. С двух до шести снова плац...
И — подобно молнии — ослепительная, до жути острая мысль: есть книги! Во что бы то ни стало надо жить. Жизнь так хороша, что пи одна книга, но словам Куприна, еще об этом не сказала, по сумела стать знаменем, живым сосудиком бытия, по — все книги, взятые вместе, особенно русские, преотлично свидетельствуют — КАКОЕ СЧАСТЬЕ ЖИТЬ!..’
Поклон памяти их!
Старые женщины, главным образом, продавали издания Холмушина, Сытина, Гусинского, календари Гатцук и «Петровские» отрывные. Благообразные, в пенсне на шнурке и с обручальным кольцом на левой руке, старушки любили давно и надежно насиженные места: чайные, пивные, сад Народного Дома и Зоологический, Петровский парк (говорю только о моей родной Петербургской стороне). С корзинкой на согнутой руке, подобно грибникам, а в корзинке десятка три-четыре книжек.
Умилительно до слез — хороших, драгоценных... Старушка — она называла себя распространительницей, боясь, упаси бог, чтобы ее назвали торговкой,— подходит в чайной к столику с двумя-тремя чаевничающими и говорит:
— А что дома делать будете? Книги есть? Вот то-то и оно! А у меня для вас...
И кладет на стол меж чайников и блюдец «Хиромантию и «Новейший сонник», «Кобзарь» Шевченко... Чаще всего покупают «сонник»: уровень посетителей в чайной анекдотически низок, а сны — они и царю и пастуху одинаково доступны, и еще неизвестно, у кого они ярче.
— Что стоит такая книжка? — спрашивает наслаждающийся чаем легковой извозчик, наугад раскрывает книгу (она на оберточной бумаге, толстой, точно обои), немедленно же одобрительно улыбается и уже, как говорится, готов: ловкий издатель подцедил его со всеми потрохами.
— Цена проставлена, недорого, всего сорок копеек, -говорит распространительница. — Вот вы, господин извозчик, открыли на «грибы» — это такой сон, что не дай бог увидеть грибы! Ни сушеные, ни жареные, никакие! Грибы увидеть к большой неприятности! А вот...
— Уступки не будет? — пытает распространительницу господин извозчик. — А ежели пятачок долой?
— Две копейки — мой барыш, — с достоинством говорит распространительница.
Книга продана. Полупьяной компании удается сбыть отрывной календарь (дело происходит в августе) со скидкой: вместо двугривенного за восемнадцать копеек. Барыш — три копейки.
Тараса Шевченко купил для меня мой отец: мы сидели в чайной «Ласточка» в доме № 29 по Гулярной улице (ныне улица Чайкиной). Интеллигентного вида старушка подошла к нам, пожелала хорошего аппетита и молча, ни слова не говоря о книгах своих, положила на стол «Кобзарь». Я уже хотел сказать, что книга эта у меня есть и в хорошем издании с иллюстрациями, и на бумаге значительно лучшей, чем вот эта, но отец (он слегка на взводе) немедленно купил книгу и преподнес мне.
— На, хороший писатель, за народ стоял.
Не только один Сытин имел огромный штат «хожалых», людей — Холмушин (о нем ничего не знаю) так же распространял свои издания, главным образом, среди городского населения.
— Я богаделка, — говорила мне одна такая распространительница в чайной «Белград», что много лет назад была в доме № 19 по Зверинской улице. — Обуть-одеть меня некому, харчи в богадельне такие, что с голоду непомрешь и сытым не будешь, — постоянно об еде думаю. А я воронежскую гимназию окончила, немецкий язык знаю, французский понимаю на слух... Меня сам Холмушин в дело взял, сперва на проценты, потом не понять как: имею дело со счетоводом, а тот форменный плут в манишке. А зарабатываю иногда даже пятнадцать рублей в месяц. Книга хорошо идет в