Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лучшее из лекарств – струя воды в затылок – помогло сверх ожидания, и Габриэль вернулся к туалетному столику, расточая улыбки в сторону матери. Именно потому, что она упрямо не хотела соглашаться с возможностью со стороны Ориты делать человеку добро без всякого тайного расчета, воскликнул с какой-то необычной радостью:
– Польский филин! Да он ведь чистейшее золото по сравнению с другими, со всем тем ужасным, что она сделала с другими…
– Что? С чем ужасным? С кем? – все тона сварливости, возникающие от скрытых мыслей, исчезли из голоса госпожи Лурия в предчувствии ожидаемых развлечений. Из ласковых ноток сыновнего голоса, из сверкающего его взгляда, из улыбки его из-под шевелюры, она, несомненно, понимала, что сейчас он выдаст какое-то невыносимое преувеличение, и только для того, чтобы доказать, что всё, ею сказанное, не имеет под собой никакой почвы, но это понимание не испортило ей вовсе настроения, как и знание того, что это, по сути, розыгрыш, как игра ребенка с куклой не убавляет у него радости, и госпожа Джентила Лурия, подобно тому ребенку, легко переходила от рассерженности к смеху без всяких промежуточных позиций.
– Вспомни выставку, которую она организовала для старика Холмса, например…
– Ты имеешь в виду старого английского художника? Давно не слышала о нем, не знаю даже, жив ли он. Ведь он был прикован к инвалидной коляске еще пятнадцать лет назад. Какие там пятнадцать? Тело его парализовало, пожалуй, двадцать пять лет назад.
– Да, да! – подхватил Габриэль, но тут заметил в зеркале, что подбородок, в общем-то, не выбрит, замешкался, замолк, сосредоточившись на завершении бритья, но оборвавшаяся речь сына еще более усилила любопытство матери, хотя она продолжала остерегать от манипуляций с лезвием бритвы, самым опасным инструментом на свете, настаивая на том, что нет ничего важнее в жизни, чем здоровье. Только после того, как он завершил бритье, вымыл лицо мылом и освежил одеколоном, и у нее усилилось подозрение, что он сбежит и оставит ее «повисшей в воздухе», она предупредила его:
– …Не убегай! Сядь на это кресло и расскажи, что случилось на выставке Холмса. Слышала я, что Орита закатила скандал несчастному старичку – унизила его при всех…
Габриэль улыбнулся:
– Да это вовсе не то, мама, ты вообще ничего не поняла. Дело в самой выставке. В нее Орита вложила много сил, занимаясь беготней, встречаясь с людьми, явно ей неприятными. Что вдруг она решилась это сделать, и во имя кого – художника, чье искусство давно уже было затрапезным? Ведь она боролась во имя искусства модерного, к примеру, кубизма, в котором Холмс ни черта не смыслил. И как это могло прийти тебе в голову, мама, что Орита просто так сделает такое одолжение мистеру Холмсу. Я тебе удивляюсь. А деньги, которые она вложила в эту выставку. Купила у него картины, заплатила за рамки. Да она потратила на старика гораздо больше, чем на этого своего «польского филина»! Во имя старика она перешагнула через свои принципы в искусстве, пошла даже к Лее Гимельзах, к которой относилась с презрением, ты это знаешь, попросить написать эссе о творчестве старика…
– Не думай, что я не удивлялась этой ее жертвенности во имя старикашки, – сказал госпожа Лурия, которая с жадностью впитывала каждое слово сына, рождающее в ней еще большую жажду, – я ведь и вправду всегда себя спрашивала: «Что вдруг?» Несомненно, за этой добротой души скрывается что-то, какой-то, я знаю, дальний намек на наследство из Англии в виду старости и болезни Холмса, ну, сколько еще может дышать наполовину парализованный древний старик? – С этими словами ее шутливая веселость иссякла, обернувшись некой праведной скорбью и легким постанывающим вздохом. В этой праведности проскальзывала неумело скрываемая доля ханжества, связанная с памятью о том, что и она в свое время получила наследство. Но сама эта идея в ее сознании тут же обретала новые обличения и облачения, к примеру, всякие тайные и открытые действия, уничтожение завещания старика, фальшивые подписи и декларации, которые привели целиком все наследство в руки Ориты. Все эти скрытые ручейки фантазии сливались в поток явного внутреннего удовольствия, который кристаллизовался в некую скорлупу, жесткую поверхность, защищающую мягкое нутро, рождающую скорбное выражение лица, сетующего на несправедливость мира сего с его завистливостью, сглазом, злословием и вообще злоумышлением против ближнего.
– О, если бы! – воскликнул воодушевленно Габриэль. – Если бы и она получила наследство! Но ведь она знает, как и ты, и даже лучше тебя, что неоткуда ей ожидать наследства. Ведь у Холмса ни гроша, он просто нищ и одинок в мире, как можжевельник в пустыне. Вовсе не на наследство нацелены были ее глаза, а на что-то совсем другое, на что-то…
– Что ты имеешь в виду? – прищурила глаза госпожа Лурия, явно испытывая смутное неудовольствие от проскользнувшего в тираде сына этого «так же и она», откуда следовало, что есть еще кто-то, который получил наследство, и этот «кто-то» никто иной, как сама она, и таким образом Габриэль намекает, что он сам оказался обделенным. Но так как она уже объясняла сыну, что все шаги по наследству она предприняла в его же пользу, и великий риск, который она взяла на себя, все эти заботы и усилия были направлены на то, чтобы ничего не досталось другой женщине и всем ее отпрыскам, претендовавшим на часть наследства, чтобы все, в конце концов, попало в руки единственного ее сына Габриэля, и с того момента, когда все было записано на ее, матери, имя, оно принадлежит ему. Но так как она знала, что сын ее абсолютно не корыстолюбив, и никогда вообще не упоминал о наследстве, это его упоминание она приняла, как желание подразнить ее. Ей ужасно не хотелось в этот миг вступать с ним в препирательство по поводу полученного ею наследства, а с другой стороны, она жаждала услышать несущие ей несказанное удовольствие слова о нечестивом характере «дикой докторши», она сделала вид, что не обратила внимание на «так же и она» и предпочла вернуться к предыдущему вопросу:
– Что ты имеешь в виду, говоря «в отношении с другими»?..
Габриэль состроил этакую хитрую улыбочку, и мать вперила в него изучающий взгляд, как бы сама не веря и просто испытывая потрясение от возникшей у нее догадки.
– Нет, нет, – воскликнула она и даже как бы отвела руками от себя это невероятие, – только не говори мне, что ты вообще полагаешь… что Орита… с этим парализованным стариком Холмсом в инвалидной коляске… Нет, нет… Даже у отклонений есть предел, и я никогда не обвиняла Ориту, хотя, я знаю, что в мире есть всякие чудовищные явления, но до такой степени… Это даже не могло мне прийти в голову. Но, в общем-то, кто знает, что скрыто в глубине человеческого мозга? Ведь написаны законы, ну, в ТАНАХе вашем, твоего деда, благословенной памяти, Берла и даже в твоем и доктора Ландау. Законы, предающие смерти – сжиганием, побитием камнями, удушением. Я ведь и представить себе не могу, что есть в мире люди, у которых страсть к скотине! Да любой такой достоин смерти! Это ведь только подумать, что есть такие, каких только страх смерти может остановить от их нездоровых уклонений. И даже после того, как это мне стало известно благодаря вашей святой Торе, у меня даже и мысли не было, что такие мерзкие страсти могут бушевать в Орите. Разве могла я предположить, когда она буквально перевернула миры, расстроила церемониал во дворце верховного наместника в день рождения короля, защищая какую-то собачонку, которой грозит быть раздавленной под колесами королевских мотоциклистов только потому, что песик этот предназначен для удовлетворения ее низменной страсти?