Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведь в нашем сегодняшнем мире, в эти дни, в стране нашей, каждый юноша или девушка и вообще все, кто живет, видит, стоит на ногах, слышит, здоров телом, должен этому радоваться. А если, вдобавок ко всему этому, вам дана вам возможность выразить себя в красках и формах, и никто из вас не нуждается в куске хлеба – а я вижу, все вы, слава Богу, подобно Яэли Ландау, выглядите сытыми и ухоженными, вы все, как говорится, из семей «с достатком», – вы должны просто беситься от радости.
Вставая утром, вы должны благодарить судьбу, что есть у вас глаза, видящие белый свет, ноздри, втягивающие чистейший воздух Иерусалима, запах сосен и множества цветов, радоваться, что слух ваш открыт всем звукам, трелям птиц, музыке Моцарта, Бетховена, Вивальди, Баха, что легкость ног позволяет вам скакать по скалам, легкость рук – касаться любимых.
Каждый из вас, подобно Псалмопевцу, должен утром ощутить распирающую грудь благодарность Всевышнему. Вот Он – одевает мир светом, протягивает над миром голубое полотно неба, собирает воды в облаках и летит на крыльях ветра. А вы, вместо того чтобы радоваться всему этому, сеете вокруг себя тоску.
Так бы поучал я их и дальше, но тут мой взгляд столкнулся со взглядом Яэли, точнее, она вдруг увидела меня, покраснела, сконфуженно сделала еще один круг в танце, остановилась и подошла ко мне поздороваться, объяснить причину вечеринки и пригласить на выставку в Дом искусств. Ее виноватое выражение лица открыло мне глаза, и осуждающие мысли мои сразу исчезли. Это, подумал я, не болезнь души или тела, это болезнь духа. Они – как бы духовные калеки, отключенные от избытка жизни снаружи и от света души, что внутри. Эта ущербность ощущается ими, но они не в силах от нее избавиться. Потому они и дают ей выражение в линиях мертвых красок и даже наслаждаются этими картинами внутренней ущербности. Я вспомнил давно прочитанное мной у Рамбама, описывавшего симптомы болезней. Один из симптомов – изменение вкусовых ощущений. Больной по-иному ощущает сладкое, соленое, кислое, все ему кажется безвкусным, и это явный признак болезни.
И все же в глазах Яэли светилась некая просьба о помощи, как у человека, провалившегося в яму и ждущего протянутой руки. Внезапно она открылась мне в ином свете: вся ее жесткость, казавшаяся мне спесью, по сути, прикрывала внутреннюю неуверенность, попытку ухватиться за нечто, внушающее твердость и поддержку. И тут я совсем по-иному увидел всех этих молодых художников, на сборище которых попал так неожиданно. Столь же неожиданными оказались мои первые шаги на выставке: я в буквальном смысле чуть не упал, наткнувшись на кучу песка, пытаясь добраться до первого полотна, висящего на стене. Разбрасывая песок, чтобы выбраться из кучи, я понял, что порчу произведение, причем, главное, – Яэли. Она, бедняжка, на меня не обиделась, а помогла выбраться из этой кучи. В руках у нее было ведро, полное песка, которым она собиралась поправить разрушенное мною. Только тут я понял замысел произведения, имеющего как бы две противоположные основы. Песчаный холм возвышался снизу желтой радугой-дугой, а над ней с потолка свешивалась такая же радуга из шелка подобием перевернутого вниз парашюта. Вместе с другими зрителями я замер надолго с открытым ртом перед этими двумя обращенными друг к другу полушариями. По правде говоря, виделась мне Яэль ребенком, забавляющимся в детском саду песком и воздушными шарами, летающими в воздухе. Такими виделись и остальные экспонаты выставки: висящие на стенах мешки и веревки, цветные гвозди, вбитые в доски, ржавые обломки старых машин, искривленные, почти рассыпающиеся оконные рамы с кусками прилипшей к ним штукатурки. Ни одна работа из десяти выставляемых скульпторов и художников не вызывала желания лепить или рисовать, держать в руках карандаш или уголь. Все было в этой выставке, кроме творческой страсти, наслаждения творчеством, пробуждающих и побуждающих, как в самом творце, так и в зрителе, вдохновение, превращающих произведение в нечто, внутренне обогащающее, в источник глубинной радости, намекающей даже на некое скрытое счастье существования. Более того, ни в каком каталоге и намека не было на слова «рисунок», «скульптура», «произведение». Все это выражалось одним словом – «работа». Зрителю давали понять, что нынче нет необходимости в таланте, в чем-то поверх «работы», – поэтичности, фантазии, чувстве любования или любви к дереву в поле, трепете живых форм в камне. Честно говоря, мне абсолютно не мешала активность этих девушек и юношей в сборе металлолома, старых платьев, тряпок, обломков рам, и затем в развешивании по стенам или замысловатом складывании на полу, но почему они должны обязывать нас видеть все это «искусство»? Все эти ржавые трубы, мешки и веревки могут в определенных условиях кого-то и привести в восторг, но искусством здесь не пахнет.
Обойдя несколько раз выставку, разыгрывая весьма заинтересованного зрителя, как бы выполнив свой долг, я спустился на первый этаж Дома искусств – усладить в кафе свою плоть тортом и стаканом кофе после столь великого духовного напряжения на выставке концептуального искусства. Спустилась в кафе и Яэль. Явно взволнованная всем происходящим, она рассказала мне, что собирается снова вместе с мужем ехать во Францию завершить учебу, ибо оба они получили стипендии, но, естественно, им придется подрабатывать в еврейском Агентстве или охранниками в авиакомпании «Эль-Аль». Я же, в свою очередь, рассказал ей о провале идеи, вынашиваемой Ариком – чтобы я добыл приглашение во дворец шаха Ирана и награду, полученную из рук шаха Берлом Лаваном в свое время. Берл-то умер двадцать лет назад, жена же его Лея Гимельзах, у которой я должен был раздобыть необходимые бумаги и снимки, помешалась и умерла именно в тот день, когда я вернулся в Израиль. Конечно, я мог бы заняться среди оставшихся после нее вещей поисками того, что мне необходимо, но у человека, занимавшегося ее имуществом, не было никаких причин иметь со мной, посторонним, дело, даже если бы я рассказал ему о своем знакомстве с покойной в дни моего детства. Более того, сын ее, Таммуз, мог сам быть заинтересован в этих бумагах и, быть может, Арик работал именно для него. Только этого мне не хватало – впутываться во все это. Более важным для меня было узнать у Яэли или попросить ее разузнать в Париже у Арика, действительно ли человек по имени Томас Астор, занимающийся литературной критикой, и есть Таммуз, товарищ моего детства.
При входе в Дом искусств висела увеличенная фотография Дома первых дней его существования и портрет основателя академии художеств «Бецалель» скульптора Бориса Шаца в белой сутане на фоне древней стены, остатки которой еще сохранились. Я стоял перед этими снимками, ощущая с ними явное родство, вероятно, через «тетю Эльку», как называл ее «карманный мужчина» – библиотекарь Бней-Брита. Элька была одной из самых молодых учениц Бориса Шаца в классе работ по меди. Учили ее гравировать стандартные сюжеты – пастуха, играющего на свирели, и трех овец, бредущих за ним, караван верблюдов, тянущихся за человеком, восседающим на осле, могилу Рахели в тени развесистого дерева, башню Давида в различных ракурсах. Все эти сюжеты вышли из моды более четверти века назад, до пришествия концептуального искусства Яэли Ландау.
Но тетя Элька с присущей ей вольностью стала уклоняться от правил «Бецалеля» еще ученицей. Позднее она работала лишь по вдохновению. В традиционном же стиле – только «для заработка» по особым заказам продавцов «памятных» изделий.