Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Или его конкуренты.
— В таком случае вы пришли по адресу: я сотрудничаю с лучшей адвокатской конторой в Филадельфии, специализирующейся на процессах против промышленных лобби. Я предоставил им решающие улики в деле Вивенди…
— Нет, спасибо, мне нужно только доказать, что я — это я, и все. Я приготовил список лиц и учреждений, с которыми следует связаться.
Он спрашивает, почему я не займусь этим сам.
— У меня здесь нет ни компьютера, ни телефона, ни карты «Американ Экспресс». Я заблокировал утерянную, но, пока не получу новую…
Я тотчас пожалел о последних словах: мое неосторожное признание в неплатежеспособности наверняка поубавит его энтузиазм. Но он уже читает имена, адреса, биографические данные и улыбается все шире. Очевидно, надеется извлечь из моего дела выгоду, сильно превышающую накладные расходы.
— Вам действительно удалось добиться обвинительного приговора в суде на основании свидетельства растений?
В его голосе звучит уважение. Я киваю.
— Понятно, почему лоббисты трансгенов хотят вас устранить, — бормочет он себе под нос, поднимаясь. — Я сейчас вернусь.
Он выходит, унося два листка, на которых уместилась вся моя жизнь. Когда я переносил на бумагу извлеченные из памяти подробности, меня охватила нервозность, как бывает при сборе чемоданов: тот же страх забыть что-то важное. Все факты, все значительные события моей жизни вспоминались легко, но отчего-то требовалось усилие, чтобы мысленно воссоздать образы, связанные с людьми и местами, о которых я думал. Отец в садах Диснейуорлда, мать в костюме таитянки, разносящая завтраки в аллеях «Полинезиан-отеля», вручение диплома в Йельском университете, вечеринка на юридическом факультете, где я встретил Лиз, наша свадьба без родственников, единственными гостями на которой были коллеги, мои первые открытия в области языка растений… Я пытался сосредоточиться, и что-то странное происходило в моем мозгу: казалось, будто частицы меня, отрываясь, уходят в прошлое, чтобы воспроизвести воспоминание, сложить картинку, — всякий раз возникало чувство ломки, раздвоенности, распада… Нечто подобное могло бы ощущать дерево, роняющее листья, цветок, рассыпающий пыльцу… Такого со мной никогда не было. Я из тех, кто выстраивает всю свою жизнь на одной ноте, — моей была ярость, рожденная унижениями детства. Чувство обиды и отринутости с годами преобразилось в гордыню: я не такой, как все, я один на свете и могу рассчитывать только на себя. Я всегда был собран, последователен, неуязвим. Откуда же это ощущение, будто я отсекаю часть себя с каждым воспоминанием, записанным на бумаге? Наверно, тоже побочный эффект комы — сколько же их?
Но была еще одна, гораздо более странная вещь: наслоение. Когда я писал дату и место своей женитьбы, другая, невесть откуда взявшаяся картинка наложилась на ту сцену, размыв антураж гринвичского «Кантри-клуба». Я и Лиз на Манхэттене, точно на углу 42-й улицы и Шестой авеню, там, где гигантский экран напрямую транслирует сумму государственного долга и его долю, приходящуюся на каждую американскую семью. Я обнимаю Лиз, но при этом вижу себя сзади и сверху — так же было, когда я парил над собственным телом в коме. А над нами бегут электронные цифры, они становятся все ярче, все четче: шестьдесят два миллиарда четыреста семьдесят миллионов семьсот тридцать две тысячи восемьсот пятнадцать…
— Вы действительно хотите, чтобы я проверил по всем пунктам? Мне кажется, подтверждения в вашем университете было бы более чем достаточно…
Это лысый детектив вернулся в кабинет и кладет передо мной на стол ксерокопию моей жизни.
— Да, по всем пунктам. Обязательно по всем. Чтобы было доказано, что это мое детство, моя карьера, моя жена! Тот человек присвоил мою жизнь — всю целиком, и я хочу изобличить его по каждому пункту!
Он услужливо кивает. Надо же, как быстро перестаешь быть никем, стоит только поманить кого-то возможностью поживы.
— Мне надо позвонить. В Париж.
— Пожалуйста. Оставить вас одного?
— Это ни к чему.
Он протягивает мне трубку, а сам выдвигает ящичек картотеки. Я звоню Мюриэль, сообщаю ей, что у меня все в порядке и что доктор Фарж приглашает нас сегодня вечером к себе в Рамбуйе. После трехсекундной паузы она отвечает, что рада за меня, но поехать не сможет, ей надо засадить сына за уроки, а поужинать у них я могу в любой другой вечер. Голос у нее какой-то слишком нейтральный, бесцветный. Ни с того ни с сего она спрашивает, уверен ли я, что мне лучше. Сдерживая подступающее раздражение, я отвечаю, что очень скоро она получит однозначное подтверждение моей личности.
— Завтра, к полудню, — уточняет детектив.
Я смотрю на него: вот это да! Он напоминает, что время — деньги, как его, так и мои.
— Сразу по получении мейла мой корреспондент ответил, что один его сотрудник отправился в Йельский университет, а другой в Гринвич. Если хотите, я напишу, чтобы он послал еще двоих — в Орландо и Бруклин. Не двигайтесь.
Он щелкает цифровым фотоаппаратом, показывает мне снимок на экране компьютера. В трубке я слышу мужской голос, называющий Мюриэль адрес. Я прощаюсь с ней, вешаю трубку и спрашиваю детектива, долго ли его не было в кабинете.
— Минуты четыре, наверное, может, пять… Я постарался сделать все как можно скорее.
Опять эта странная растяжимость времени, когда я обращаюсь к своей памяти: кажется, я секунд на десять погрузился в прошлое, а отсутствовал, оказывается, несколько минут.
— Я посылаю ваше фото. Как мне с вами связаться?
— Я сам вам позвоню. Да, вот еще что: я хотел бы узнать, в какой точно день сумма государственного долга США составляла шестьдесят два миллиарда четыреста семьдесят миллионов семьсот тридцать две тысячи восемьсот пятнадцать долларов.
Он записывает в блокнот. Чем хороши частные детективы — они ничему не удивляются.
— Еще вопросы, месье Харрис?
— Нет.
— Тогда у меня один вопрос: о вашей матери. Вы не указали ее адреса.
— Последний раз я видел ее в тринадцать лет. Я так и не смог простить, что она бросила отца.
Детектив выдерживает вежливую паузу — нечто среднее между тактом и равнодушием.
— Но разыщите ее, если сможете, — есть повод. Спросите в Диснейуорлде: она работала горничной в «Полинезиан-отеле» до 5 августа 1975 года, когда уехала с немецким банкиром. Кроссман Понтер, из номера 3124.
Он записывает, улыбаясь уголком рта.
— Ну и память у вас…
— Спасибо, — благодарю я, поднимаясь. — До завтра.
Стоя между двух зеркал в лифте, я пытаюсь забыть эту холодную злость, эту ярость, до сих пор живущую во мне, не изменившуюся с того самого первого дня без нее, эту тупую боль всякий раз, когда она звонила мне, и оправдывалась, и винила отца в своей внезапно вспыхнувшей страсти к номеру 3124, а в конечном счете корнем всех зол оказывался я. Этот вдовец из Бундесбанка, твердила она, был величайшей удачей в ее жизни. Подразумевалось, что он компенсировал неудачу, воплощенную во мне: случайный залет от парня на один вечер, который мог бы и предохраниться. Не помогли ни русские горки, ни абортивные снадобья — я оказался живучим, тем хуже для меня, она терпела нас с папой тринадцать лет; я вырос, с нее хватит, она свободна. Теперь от меня отреклась жена — так же запросто, как когда-то мать, — вот что самое невыносимое.