Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не мог он пропасть, – повторила она. – Он, наверное, просто…
Ей пришлось остановиться и сделать несколько вдохов. Ее мозг, как выяснилось, все еще был занят кончиной Ифы и вопросом того, где устраивать похороны. А нынешнее – чем бы оно ни было – было так невероятно, так немыслимо, что она не могла отвлечься и задуматься об этом.
– Мама искала… не знаю… дома?
– Они везде искали, и…
– Кто «они»?
– Полицейские, – нетерпеливо произнес Майкл Фрэнсис, давая понять, что до нее не доходит, насколько все серьезно, что она пропустила несколько стадий этой драмы. – Мама не видела его с утра, и они…
– С сегодняшнего утра? – спросила Моника. – Но это целая вечность!
– Знаю.
– А они проверили… не знаю. Он куда-то выходил? Или…
– Мон, – сказал Майкл Фрэнсис, и голос его стал мягче. – Он снял деньги с их счета.
– Ох.
– Он не попадал в аварии, насколько мы знаем. Он… сбежал.
– И куда он направился?
– Мы не знаем.
– А что говорит полиция? Что они намерены предпринять?
– Сказали, что ничего не могут сделать.
– Почему?
– Говорят, это не пропажа человека. Мы думаем, что он и паспорт прихватил. Сначала он отправился в банк, но что было потом, мы не знаем. Он просто исчез.
Моника смотрела на то место, где шоколадно-коричневая краска на перилах облупилась, открыв слои цветов внизу, как кольца на дереве. Тусклая бирюза, неистовый лиловый, кремово-белый. Она на мгновение задумалась о других, стоявших, как она, в прихожей и думавших, в какой цвет ее покрасить.
Майкл Фрэнсис снова заговорил о том, что она должна приехать в Лондон, помочь матери, что нужно связаться с Ифой, но у него нет ее телефона; он звонил по тому, который она давала, но человек, ответивший по нему, сказал, что Ифа там больше не работает.
Ифа во всей красе, тут же подумала Моника: поменять работу, но не уведомить. Потом она почувствовала укол раздражения, заметив, что ее мозг снова обратился к младшей сестре. Что сегодня за день, почему от Ифы не отвяжешься, почему она так завладела ее мыслями – как взрослая, как ребенок, как младенец? Разница в возрасте между ними обеспечивала Монике ясное представление об Ифе во все периоды ее жизни. Ифа, вспомнила Моника, глядя на облупившуюся краску, голосила годами. Почти без передышки. Они в конце концов к этому привыкли, привыкли жить в фоновом шуме ее бешенства. Она верещала, сидя в детском стульчике, в прогулочной коляске, в машине, в автобусе, в кроватке, в переносной люльке. Если Моника надевала на нее помочи[6], чтобы прогулять по улице, – а это она делала часто, потому что Гретте нужно было передохнуть хоть иногда, хоть четверть часа, – Ифа бросалась ничком на асфальт и лягала его в бешеной ярости. Если Моника не разрешала ей исследовать какую-нибудь крутую лестницу, она кусалась, царапалась и орала; если Моника позволяла ей забраться туда, потому что устала от того, что ее кусают и царапают, и Ифа падала и билась головой, а Моника сама начинала кричать.
Казалось, сон Ифе не нужен. Она просыпалась по пять раз за ночь, уже подросшая, раздирая тьму внезапными воплями. Их мать с серым лицом врывалась в комнату, пытаясь снова ее убаюкать. Моника, чья кровать стояла рядом с Ифой, пыталась добраться до нее первой, пыталась утихомирить Ифу, чтобы мать не услышала, чтобы могла поспать, чтобы снова стала такой, какой была раньше, до всего этого: радостной, влюбленной в жизнь, вечно сновавшей по чужим домам или надевавшей шляпку, чтобы проведать священника, а не похожей на призрак, иссохшей женщиной, бродившей по дому. Но Ифа не успокаивалась. С ней всегда что-то да случалось. Ей снились кошмары про тварей, живущих под кроватью или стучащих в окно, про черную тень за дверью ванной. Если Моника вела ее через площадку и показывала, что эта черная тень – всего лишь банный халат отца, Ифа на мгновение прекращала крутить волосы, смотрела на халат и говорила:
– Но раньше это был не он. До того.
Отец говорил, что Ифа сложная; мать говорила, что это ее крест, наказание за то, что хотела еще одного; Брайди говорила, что девчонку надо пороть, пока задница не отвалится; врач сказал: «Так она у вас из этих», – и выписал Гретте рецепт на транквилизаторы, первый из многих.
С тех пор мать много спала, а иногда, даже когда бодрствовала, казалось, что где-то в глубине головы она все равно спит. Моника часто рано приходила из школы, отпрашивалась, сославшись на головную боль или расстройство желудка, но на самом деле она просто знала, что если успеет домой до того, как Ифа проснется от дневного сна, то сможет вынуть ее из кроватки и отвести вниз или во двор и она не разбудит мать воплями и криками. Иногда Гретта спала до вечера. Моника сажала Ифу в манеж, давала ей сковородку и деревянную ложку, а сама готовила чай. Мать выходила с мятым и каким-то размытым лицом, клала руку Монике на макушку и говорила, что та – ангел, ангел, которого послало небо. И Моника стояла, ощущая вес материнской руки, и то, что омывало ее изнутри, было не столько радостью от слов матери, сколько облегчением от того, что она дотащила всех до завершения еще одного дня.
Ифа пошла, когда ей не было и года: сваливала все с кухонных полок, высыпала золу из камина, стаскивала чашки со столов. В полтора года она заговорила распространенными предложениями: «Не хочу ту красную миску, почему-то хочу вон ту зеленую». Ко второму дню рождения она считала до пятидесяти, знала алфавит, читала стишок про мышку. Монике казалось, что родители вздохнули с облегчением. Вот почему Ифа была такой: она одаренная, она особенная, она у нас гений. «Конечно, – могла теперь сказать в магазине мать, когда Ифа ложилась в дверях, лягала дверь и верещала, – она просто чудовищно умная».
Но потом, ко всеобщему удивлению, дела у Ифы пошли не очень, когда дошло до школы. Она каждый день возвращалась домой со злым, напряженным лицом, вымазанным чернилами. Если Гретта спрашивала, с кем она играла на переменах, Ифа зыркала и ничего не отвечала. Она съезжала со стула и скрывалась под столом. Моника как-то проходила мимо младшей школы по дороге на игру и, оглядев группки и компании детишек, заметила знакомую фигурку в спущенных гольфах, с растрепавшимися косичками, стоявшую в одиночестве под платаном и занятую оживленным разговором с самой собой.
Ифа едва ли не за ночь превратилась из «трудного ребенка» и «гения» во «внушающую тревогу». То, что она писала, разворачивалось от кончика карандаша нечитаемыми паучьими каракулями. Она пользовалась обеими руками, без разбора; казалось, она не осознавала, что нужно предпочесть одну. Писала «с» не в ту сторону, а «т» вверх ногами. Промежутки между словами она пропускала, или они возникали без всякой системы, посреди слов.
– Смотри, Ифа, – говорила мать, – вот это «а», красивое, высокое «а». Видишь? «А» значит «апельсин», «аминь», и в твоем имени она есть, «Иф-А».