Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пытаюсь перелезть через низкий забор, через железное ограждение тротуара, мне нужно перейти через улицу, а идти к переходу, где кончается это ограждение, мне лень, а честно сказать – просто тяжело. Хотя это не очень далеко, метров сто. Пытаюсь перелезть, и мне трудно даже ногу закинуть, мне стыдно, что я так ослабел.
Рядом какие-то бабы в дворницких робах. Я прошу их, чтоб подсобили, подсадили как-то, что ли. Они смеются, не помогают.
Я с трудом переваливаюсь животом. Всё-таки перелез.
Живот болит.
Что-то изо всех сил объясняю и не могу объяснить женщине в цветастом халате. Она похожа на Иру, но не совсем.
Она сидит на скамейке – это дачная скамейка, самая простая и старая, доска на двух столбиках, сейчас таких не бывает.
Она сидит на скамейке, я стою перед ней. Она спиной к дому, я лицом к нему, я вижу веранду, крылечко, дверь с веранды в дом, лампочку на шнуре без абажура в коридоре за дверью – бедный какой домик! – это отвлекает меня от разговора, я сбиваюсь и продолжаю чтото – но что?! – что-то объяснять этой женщине, она слушает меня равнодушно, но внимательно, а я чувствую, что не могу ей ничего объяснить, и снова гляжу на растрескавшуюся штукатурку фундамента этого маленького, зеленого, так называемого финского дома.
Незнакомый голос произносит обычный набор слов: плохо, бездарно, глупо, пошло, неизвестно зачем написано…
Я слышу все это, стоя в ванне. Там вода льется из крана, намертво вделанного в стену на уровне головы. Что-то американское (так часто устроен душ в Америке, у нас на квартире в Вашингтоне было именно так, и в американских фильмах тоже так) – и вместе с тем что-то древнеримское (крупные мраморные плиты, старые, покрытые почтенными трещинами и сколами). Из крана бежит тонкая струйка, мыться неудобно.
Домываюсь, вытираюсь, выхожу. Квартира крошечная и неудобная. Коридора нет, кухни нет, прихожей тоже нет. Все в одной комнате. Мы с Олей тут теперь живем.
Женщина, лежа на кушетке, что-то мне рассказывает из своей жизни, через каждую фразу говоря: «Когда я была его любовницей…», «Когда он был моим любовником…»
Зачем она это мне говорит? Мне неприятно. Но я не подаю вида.
Другая женщина говорит, что надо срочно подсчитать всех учителей, библиотекарей, артистов, художников – и узнать, сколько работников культуры приходится на тысячу человек населения. Срочно! Срочно!
В этот раз ничего не запомнил.
Концерт в ресторане. Это банкет, который устраивает партия СПС.
Выступает Высоцкий. Он поет песню Окуджавы «Неистов и упрям, гори, огонь, гори».
В зале раздается смех. Высоцкий перестает петь и оглядывает зал. Ищет, кто смеялся.
Чувствуется, что назревает нечто неприятное.
Женщина, которая сидит рядом со мной за столиком, берет меня за руку и выводит в сад. Этот сад – тоже часть ресторана; столики стоят под деревьями. Эта женщина – редактор какого-то журнала. Она говорит:
«Напишите нам статью, комментарий о том, что происходит сегодня». Я говорю: «Я уже давно не пишу о политике». Она: «Я не про политику, я про сегодняшний вечер». Я говорю: «Тем более, я не светский хроникер».
Вдруг я вижу, что кто-то выбегает из ресторана в сад, за ним гонятся какие-то люди. Крики, угрозы, тут же оказывается гардероб, и все пальто брошены наземь, гардеробщик кричит, прибегает директор ресторана (на нем это не написано, но сразу ясно, что он – директор). Женщины визжат, мужчины громко угрожают друг другу, начинается быстрая драка, потом все исчезают. Сад пустой, и только на песчаной дорожке лежит расколотая глиняная статуэтка.
Я возвращаюсь в зал, ищу свой столик, свое место, сажусь, наливаю себе вина.
Высоцкий продолжает петь. Точнее говоря, он продолжает пытаться спеть этот романс Окуджавы.
Но женщина, которая сидит рядом со мной – это она выводила меня в сад и просила написать заметку в ее журнал, – эта женщина хихикает и говорит хорошо слышным полушепотом, что Высоцкий ужасно, просто ужасно поет.
Высоцкий в клетчатом пледе.
Высоцкий говорит, обращаясь к нашему столику, что он знает меня, и просто не в силах поверить, что я нарочно ему мешаю; говорит, что он просто поражен, что у него слов нет. Говорит очень мягко, даже чуточку обиженно. И вдруг он видит женщину рядом со мной, изменяется в лице, гнев и ярость охватывают его, он бежит к ней, размахивая кулаками, и снова начинается погоня и драка всех со всеми.
И опять все возвращаются за столики.
Высоцкий берет гитару, поправляет на плечах плед и снова начинает петь. Все ту же песню.
Вдруг уже совершенно другая женщина – похожая на Наташу Кантееву из аппарата СПС, маленькая, рыжеватая, худенькая, начинает петь ту же песню.
Поет правильно и красиво, сильным, профессиональным, «оперным» голосом.
Высоцкий замахивается на нее гитарой. Она навстречу ему берет такую ноту, что у гитары начинают сами звенеть струны.
Я снова ухожу в сад. Там на всех дорожках лежат битые глиняные статуэтки.
Ребенок лет пяти, непонятно, мальчик или девочка, в руках у ребенка альбом, в альбоме наклеены конфетные серебряные бумажки. На бумажках написаны имена. Чьи имена, неизвестно. Кажется, венгерские имена.
Ребенок их громко читает. Что-то вроде «Миклош», «Шандор», «Дьердь» и так далее…
Сквозь сон вспоминаю, как моему папе приходили письма из Венгрии от какого-то юного читателя – или читательницы? – по-венгерски было написано, и поэтому непонятно. В письма были вложены серебряные конфетные бумажки.
Варю овсяную кашу.
Рядом ребенок – почти как из вчерашнего сна.
Ребенок берет у меня ложку и учит меня гадать по овсяной каше.
Надо взять ложку и ляпнуть ее на тарелку.
Растечется или не растечется?
Быстро или медленно?
Направо, налево или вниз?
На что похоже растекшееся кашное пятно?
И так далее.
Мы уже истратили десять тарелок и извели почти всю кашу.
– А что я буду на завтрак есть? – спрашиваю я.
Ребенок смеется.