Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чего тут думать… Писатель Самборский поглубже натянул шапку и вышел из дома.
Перевод И. Адельгейм
Многоуважаемая госпожа, большое спасибо за диктофон, я получил его на почте до востребования неповрежденным — так хорошо вы его запаковали. Безмерно вам благодарен за этот жест доверия. Что еще можно сделать для человека, который хочет что-то рассказать, но не сообщает своего адреса; который звонит вам несколько раз, уже начинает рассказывать свою историю и вдруг неизвестно почему прерывает ее на полуслове? Да, диктофон — это выход. Я уже не могу пользоваться ручкой, я ведь вам говорил — не потому, что не способен писать, всему виной банальный артрит: мои руки никуда не годятся.
Как вы уже, наверное, знаете (кажется, я и об этом упомянул в одном из наших телефонных разговоров), я написал историю своих военных скитаний. Книга вышла несколько лет назад и потонула в потоке подобных воспоминаний. Писал я ее не для себя, для людей, и в определенном смысле — я в этом более чем когда-либо уверен — она отвечает их ожиданиям. Людям всегда трудно угодить. Мне казалось, что мои переживания вплетаются в какое-то общее пространство, и поэтому все глубоко личное нужно перекроить и надлежащим образом представить. Я хотел, чтобы меня поняли, но только зря потратил время и, по правде говоря, не сказал там ничего от себя; не сказал самого главного. Лишь подбрасывал слова, которые могут вызывать у других такие же ассоциации, старался создать карту прошлого, совместного прошлого, обобщал — это и есть память, не так ли?
Но иногда с нами происходят вещи, которые идут вразрез со всем, что было нам известно до сих пор, вещи, которые рвут общую карту, и неизвестно, что с этим делать. Кое-какие факты не удастся совместить с Историей: они многое в ней поставили бы под сомнение, а это опасно. Нельзя записать их и как обычный анекдот, невинное воспоминание. Людям не нужны чудеса.
Думаю, однако, что «чудеса» все же необходимы даже тем, кто от них упорно отмахивается. Они очерчивают границы реальности, служат рубежом между тем, что есть, и тем, что всего лишь возможно. Как бы ставят нас по стойке смирно, в этом смысле они — барабаны, монотонный стук которых держит нас начеку. Знаете, чего я больше всего боюсь? Что мир действительно может стать таким, каким он нам представляется.
Я бы хотел, чтобы вы отнеслись к моему рассказу как к вымыслу: тогда можно было бы опубликовать его в сборнике самых что ни на есть фантастических рассказов. Впрочем, не мне вам указывать.
В 1944 году, после долгих скитаний по дорогам войны, нам с товарищем удалось добраться до Греции. Там я выправил себе бумаги; нас вместе с несколькими десятками других беженцев должны были тайно перевезти в Палестину на небольшом транспортном судне. На вторую ночь плавания наш корабль был взорван торпедой. Насколько мне известно, никто, кроме меня, не выжил.
Первое, что помню: я сижу на пляже, покрытом маленькими камушками, тщательно обработанными морем до идеально круглой формы. Теплый дождь смывает с меня соленую воду, болит подвернутая нога.
Но мысленно я все еще на корабле, будто вообще не заметил, что произошло. Все еще стою на носу у поручней и решаю, снять ли перед прыжком очки и как сообразить, куда плыть. Слышу вокруг себя голоса, крики, полные отчаяния и страха, потом плеск воды — когда маленькие беззащитные фигурки отрываются от огромной туши судна и прыгают в воду (будто семена какого-то огромного растения, подумал я). Этот плеск звучит почти весело, словно это игра, а не попытка спасти жизнь.
Я хорошо помню свой прыжок и единственную, всё заглушающую мысль, что уплыть надо как можно дальше; еще помню, что с того момента, как я оказался под водой, надо мной захлопнулись огромные ворота, плотно закрылись двери. Вдруг стало тихо, зелено, время резко остановилось, а потом упрямо двинулось вперед, но уже в совершенно ином ритме, медленно, торжественно. Я не закрыл глаза, возможно боясь, что не увижу собственной смерти, и теперь наблюдал за неторопливым радостным танцем пузырьков воздуха, поднимающихся к поверхности от тел, которые внезапно появлялись в зеленой мгле, медленно шевелили руками и ногами, а затем под действием таинственной силы устремлялись к свету, разливающемуся, как ртуть, по небу этой водной страны, или замирали на полдороге, вглядываясь в далекое таинственное дно. Над ними висела дрожащая зловещая тень корабля, мрачная туманность на ртутном небе, и эта громада росла, обретала контуры, мощь. Тонула.
Я плыл куда глаза глядят — лишь бы подальше оттуда. Потом стемнело, и я уцепился за какую-то доску, и она понесла меня, потерявшего сознание от усталости, вперед.
Так я оказался на пляже. Сидел, массируя ноющую щиколотку; на мгновение выглянуло солнце, дождь перестал, и все осветилось. В кармане плаща я нащупал очки — уцелели.
Я подумал, что сюда вместе со мной должно было добраться еще много людей. Женщина с несколькими детьми, влюбленная пара, больная старуха в инвалидной коляске и ее сын или опекун, группа молчаливых молодых людей, а также мой товарищ, Якуб, в таком же, как у меня, плаще (нам отдала их бесплатно торгующая старьем гречанка), — с Якубом мы беседовали, когда нас оглушил удар и ужасный грохот. Нетвердым шагом я двинулся вдоль пляжа, высматривая среди камней хоть какое-нибудь движение, и опять в голове у меня был этот страшный шум. Я кидался в разные стороны, подходил к морю и возвращался.
Пляж был пуст. Я уселся в том же месте, куда меня выбросило, и как-то неожиданно спокойно подумал, что буду ждать, пока кто-нибудь не появится.
Сидел я так, пока не наступила ночь, и только тогда улегся на высушенные теплым ветром камушки и уснул. Спал тревожно; то и дело просыпался и обводил взглядом поверхность воды до самого горизонта, не обращая внимания на сушу у себя за спиной. На рассвете вода поднялась и коснулась моей уже распухшей ступни. Тогда я отступил к скалам.
Очень хорошо помню те первые часы, ничего не забыл.
Помню, что ко мне подходили маленькие крабики, останавливались передо мной, удивленно и недоверчиво вращая глазами на стебельках, а потом удирали под камни. Навещали меня и маленькие скачущие насекомые; потом они тоже отправлялись по своим делам. От солнца моя одежда превратилась в тесную соленую шкуру, драла кожу. Хотелось пить. Я подумал о пресной воде — должна же она была остаться после дождя где-нибудь в расщелинах скал — и двинулся, хромая, в сторону поросших травой склонов; только тогда я начал догадываться, что нахожусь на острове. То ли из-за неизменного запаха моря, подступавшего со всех сторон, то ли из-за ветра, который не переставал, не ослабевал, будто игнорировал сушу, будто эта суша была всего лишь незначительным, мелким препятствием на его пути. Я тащился в гору, надеясь, что оттуда смогу увидеть, где я, что передо мной откроется география этого неожиданного мира. И самое главное — я встречу людей.
Эти первые часы, первые дни были сплошным ожиданием. Я весь превратился в зрение и слух. Сидел на полдороге к вершине холма на разогретом солнцем камне и смотрел на море. Вглядывался, надеясь, что увижу на его изменчивой поверхности какой-нибудь след, остроносую шлюпку, фрагменты палубы, хотя бы какой-то мусор, доски, ящики, что угодно; что на горизонте появится спасательный катер, посланный людьми, грузовое судно; что прилетит самолет. Глаза щипало от напряжения, текли слезы. Плащ сох на камнях, и на его гладкой поплиновой поверхности выступали кристаллики соли.