Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над спальнями, под скошенной крышей этого склеенного из прессованного картона дома была детская и чердак, заваленный всякой рухлядью: круглыми коробками из-под шляп, поломанной мебелью, старыми чемоданами. В детской, возле деревянной лошадки-качалки стоял миниатюрный кукольный домик, но предметы его обстановки, эта имитация имитации, были такими малюсенькими, настолько условными, что не позволяли увидеть свои истинные объемы и формы.
Моя хозяйка осторожно посадила куклу на постель — это единственное, на что она решилась.
— У нее было трое мужей, — сказала она о кукле. — Первый куда-то подевался, исчез, тогда она взяла себе другого, но тот потерял ногу, и она сослала его в садовники. Третий муж тоже плохо кончил — запил да так и сгинул.
Эта история казалась правдивой только потому, что она в нее верила.
— Можешь приходить сюда, когда захочешь, — прибавила она в заключение.
Я не посмела. Но долго еще после, лежа в постели, воспроизводила в памяти одну за другой детали этой картонной имитации реального мира. Мысленно ими забавлялась. Вот две мышки бросились наутек от кота и юркнули под буфет. Вечером после обеда, раздеваясь в ванной, я увидела в зеркале свое обнаженное тело. И с минуту стояла в недоумении оттого, что у меня есть груди, — в это краткое мгновение я видела хрупкое, тщедушное девчоночье тельце, плоское как доска, — и потом, в молочной подсветке компьютерного экрана, с удивлением разглядывала свои руки.
Под конец июня погода разгулялась, стало солнечно и ветрено. Мне уже не хотелось писать. Я сидела на террасе, греясь на солнышке. В бинокль наблюдала за птицами и пугливыми дикими кроликами. Несколько раз мне привиделась она. Бегущей по парковым дорожкам с катившимся перед ней железным обручем, который она на ходу подправляла палочкой. На ее головке красовалась голубенькая панамка, завязанная под подбородком мягкими лентами.
Ночи были не ночи — одно название, мимолетные, шалые. Сумерки чуть ли не сразу переходили в рассвет. Розовая полоска на западе так и не исчезала. И я окончательно перестала ориентироваться, где на этом небосводе запад, а где восток.
Перевод И. Подчищаевой
В монографии о его творчестве, которую он начал читать за утренним кофе, обнаружилась неточность. Дело в том, что роман «Открытые глаза вещей» вышел в восемьдесят втором году, а не в восемьдесят четвертом. По какой-то причине исследовательница не упомянула то зарубежное издание. Исправив ошибку карандашом, он закурил первую из пяти ежедневных сигарет — приходилось себя ограничивать. Врач заявил, что в его возрасте вообще пора бросить курить. Однако он знал, что тогда перестанет и писать. Между вдыханием табачного дыма и творчеством существовала прямая зависимость. Наполняющий легкие дым тревожил память, что объяснялось, вероятно, сходством их природы: изменчивые полосы, внезапно скручивающиеся в кольца, завитушки, полупрозрачные слоистые конструкции, которые на мгновение застывают в воздухе и пропадают навсегда. Небольшое усилие — и эта эфемерность каким-то неведомым, волшебным образом обращалась в слова и предложения.
Он перелистнул пару страниц, и внимание вдруг привлекла фраза: «Герой этого поразительного рассказа, alter ego автора, носит его имя и даже проживает по тому же адресу — Варшава, близ Аллей». Затянувшись, он несколько раз перечитал эти слова. Вспомнил время, когда писал «Открытые глаза вещей», двадцать лет назад. Страшный период, безнадежный. Казалось, вот-вот наступит конец света, а на самом деле все завершилось хорошо. Но что это значит: хорошо, плохо, — подумал он и жадно поглядел на четыре оставшиеся сигареты. Работалось тогда хорошо. Смутное отчаяние, атмосфера серости и абсурда придавали перу размах, пестовали слова подобно заботливой матери — выкармливая целые абзацы, раскрывая тайны волшебных, мистических связей, буквально на блюдечке подсовывая готовые образы. Сегодня все сделалось каким-то бумажным: на вид вроде прочное, а попробуй описать — придется продираться через напластования мусора, истлевшие клочья событий, крупицы мгновений. Нормальная жизнь оказалась скучной, заполненной мелкими проблемами, незначительными деталями, что песком сыпались из утренних газет и тут же покрывались пылью.
Самборский встал, еще раз глянул на сигареты и решил прогуляться. Он набросил только пиджак — погода была отличная. Обычным своим маршрутом, через проходные дворы и подворотни выбрался на центральную улицу, свернул к костелу на площади и зашел в свое любимое кафе. По дороге с ним раскланялись несколько человек, в том числе пара молодых людей с рюкзаками. Увидев писателя, ребята остановились и продолжали стоять, когда он, с улыбкой ответив им, отправился дальше. Такие встречи были одновременно приятны и неприятны. Они напоминали, что Самборский навсегда останется собой и никого другого из него уже не получится, тогда как перед некоторыми, вот как эти двое, простирается целое море возможностей, масса ролей на любой вкус, гигантская корзина «киндер-сюрпризов» — они еще могут стать кем угодно. А он — нет. Он уже вычерчен. Самборскому даже подумалось «завершен», и от этого слова повеяло чем-то гадким. Холодным затхлым воздухом, будто из подвала. Порой казалось, что на лбу у него красуется медная табличка: «Станислав Самборский, писатель». Вот, например, сейчас — стоило войти в кафе, как все взоры украдкой обратились к нему. Правда, Самборский был здесь постоянным посетителем, так что появление его даже не нарушило ровный гул голосов. Он подошел к стойке, обменялся с официантками приветственными улыбками и сел за столик. Заказал «черный завтрак»: кофе и пачку сигарет — теперь четырех штук, оставшихся дома на письменном столе, хватит до вечера. Знакомая официантка по собственной инициативе принесла два бутерброда с его любимым яичным паштетом. «Утром надо поесть как следует». Он не возражал. Взял газету и спокойно принялся за чтение, ощущая, что находится в центре мироздания.
Того типа Самборский встретил уже на лестничной площадке перед своей дверью: склонившись, он возился с замком. Писатель целую минуту — большую, круглую и жирную, как муха, — не мог прийти в себя от изумления. Мужчина показался ему знакомым, даже более того — чуть ли не двойником, отвратительным и мерзким. Редкий ежик седых волос, землистый цвет лица, тщедушная фигура в клетчатом пиджаке, дорогие, хоть и потертые ботинки. Самборский хотел что-то сказать, но тут замок щелкнул, дверь открылась, и тот первым молча вошел в квартиру. Потрясенный, писатель последовал за ним. Тот его будто и не замечал. Уселся за стол, взял карандаш и начал читать монографию. Лихо помечал что-то на полях, отчеркивал целые фразы. С отвращением отодвинул пепельницу, потом выбросил в мусорную корзину оставшиеся сигареты. Зазвонил телефон, но Самборский даже подойти не успел — уверенно подняв трубку, тот уже протянул: «Да-а?» Он сосредоточенно слушал собеседника, на лбу резче обозначилась морщина, придав лицу серьезное, даже трагическое выражение. Помолчав немного, он произнес: «Литература — это призвание. Только ей под силу очертить границы человеческого существования и в то же время придать ему трансцендентальное измерение. Жизни как таковой слишком мало. Прошу прислать мне текст на авторизацию», — и повесил трубку. Посидел еще минуту в тишине, подперев лоб ладонью, а затем принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину. Тогда Самборский его и возненавидел.