Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спросить, получил ли сын ответ, Славик побоялся, но то, что собаки у них никогда не было, помнил точно. Да и ждал ли Левушка ответа? Судя по всему, дети не слишком-то рассчитывали на родителей, если бегали в соседнюю рощу молиться. «Да. Представляешь, убегали с другом Серегой, смотрели на небо, в просвет между березами, и просили Господа Бога, чтобы вы нас забрали отсюда, чтобы скорее все это кончилось: линейки, горны, дежурства, гражданская оборона, рейды, подъем и спуск флага… И маршировки под „взвейтесь кострами синие ночи“. Мне до сих пор мерещится ночь, вздыбившаяся над землей, как атомный гриб… А еще… забыть невозможно… этот заколдованный лес из сказки, который шевелился в темноте за фанерными стенами нашего домика…»
Но имелись у Левушки воспоминания, в которых был непосредственно задействован и он, Славик. Одно было просто-таки его собственным воспоминанием. Он и представить себе не мог, что сын что-то тогда заметил, запомнил и, главное, – понял.
Они шли вместе в детскую поликлинику, а впереди них, по дорожке, пересекавшей садик, шли старуха и девочка. Славик помнил, что была именно старуха, а не пожилая женщина: то ли как-то специально повязанный на голове платок, то ли бесформенная темная кофта, из-под которой свисала длинная юбка, – указывали на это. Девочка была лет девяти, ровесница Левушки. Славик вспомнил чудесную, пшеничного цвета косу на ее спине, и то, что старуха несколько раз оглядывалась и что-то говорила, довольно громко. Славик ничего такого не ожидал, и поэтому не сразу сообразил, что слова старухи относятся к нему с сыном. Сказано было что-то про «жидов, которые тут везде». Девочка тоже оглянулась, да так быстро, что коса взлетела над ее плечом, а потом ответила старухе: «Мальчик же нормальный». Действительно, в мать светловолосый и светлоглазый, Левушка мало был похож на темноглазого брюнета Славика.
Искоса Славик посмотрел на сына. Тот шел рядом, и, кажется, ничего не слышал. Выражение его лица было отрешенным. Славик не знал, что предпринять. Догнать старуху и спросить: «Что вы себе позволяете?» Или, может быть: «Как вы смеете?» На себя Славику было наплевать, он, при собственном отсутствии в этом мире, мог стерпеть что угодно. Беспокоился он о сыне. Но поскольку тот никак не среагировал, Славик решил промолчать, чтобы еще больше не позориться.
Славик подозревал, что и на край света, во Владивосток, сын в конце концов укатил не потому, что в исследовательском институте место хорошее предложили, а чтобы от родителей быть в надежном, обеспеченном расстоянием и дорогущими проездными билетами, далеке. Это было обидно. Но в глубине души Славик считал себя виноватым. И обиду свою воспринимал как заслуженную.
«Национальный вопрос» всплыл еще раз уже в Левушкины студенческие годы. В университет он поступил легко, за счет собственных способностей, белобрысости, слову «русский» в пятом пункте паспорта и неопределенной, польско-растительной фамилии Полян.
В университете, к Сонечкиной трепетной радости, стали появляться у него девушки, и сплошь красотки. «Откуда они все – такие?» – с мужской гордостью за сына поинтересовался как-то Славик. «А с филфака, – рассмеялся Левушка. – Там их специально выращивают. Не знал, что ли?»
Из всех прочих девиц надолго задержалась одна: черноглазая, с милым вздернутым носиком, Нина. Приводил ее Левушка и днем, когда они с Сонечкой были на работе, и вечером, когда Сонечка могла сполна насладиться обществом приветливой, всегда внимательно смотрящей в глаза Нины. «Хорошая девочка». – говорила Сонечка сыну. «Хорошая, – соглашался сын. – Нинка любит всем нравиться. Вот и вам хочет понравиться». «Так что же, неискренняя, что ли?» – недоумевала Сонечка. «Отчего же неискренняя. Очень искренняя. Это такой синдром отличницы. Знаешь? Навык и желание все делать правильно. Ну, как в школе: по каждому предмету ответить то, что нужно преподу, с учетом его личных требований».
Сонечка из этой речи мало что поняла, кроме того, что если Левушка в Нину и влюблен, то не слишком. И об этих своих сомнениях она сыну сказала. «А! – Левушка махнул рукой. – Не вникай, ма. Она у меня для другого». Простодушная Сонечка хотела было поинтересоваться, для чего же «другого», да вовремя спохватилась.
Сонечка внутренне осуждала сына. Ей было понятнеенаходиться на стороне Нины, которая явно метила Левушке в жены. А иначе как было объяснить ту кастрюльку с овощным супом, вполне, кстати, приличным, и стираную рубашку в ванной?
Привел Нину как-то Левушка и к соседке напротив. И в той продвинутой диссиденствующей компании девочка проявила себя положительно. Она читала наизусть стихи запрещенных поэтов и под ироничным взглядом Левушки лихо цитировала Венскую конвенцию. Она ровно сидела на стуле в своей аккуратной короткой юбочке, и колени ее приятно круглились. Эмочкины гости мужеского полу вдохновенно блистали очами, а Эмочка хохотала: «Ну, прямо, Сусанна и старцы!». Льву она охарактеризовала девочку как «умненькую и, кажется, совсем-совсем свою».
Однажды Славик стал невольным свидетелем разговора, который, нисколько не таясь, вели Нина и Левушка: они пили чай на кухне, Сонечка пошла по магазинам, а он в прихожей менял набойку на своем ботинке.
Сначала говорили о том, о сем, что-то незначительное. Потом Нина спросила:
– Слышал? Додька бумаги на отъезд подал. И Штейны собираются. А чего ты, Левка, молчишь, что ты наполовину еврей? Вот я же свою половинку не скрываю?
Славика в коридоре аж в жар бросило, так запросто девочка все эти непростые для него слова выговаривала.
Сын хмыкнул:
– Во-первых, четверть – не половина. Во-вторых, еврейство по материнской линии считается, а мать у меня русская с некоторой примесью литовской крови, раз уж о процентах у нас речь пошла. В-третьих, кто ты есть – это твое личное дело. В-четвертых, что значит «молчу»? А кому и что я должен говорить? Кого это, кроме соответствующих органов, прости, е…т?
Славик бросил тюкать своим молоточком и затаился. Голос сына звучал внешне миролюбиво, но последний глагол не сулил ничего хорошего. К тому же, Славик и предположить не мог, что сын способен так говорить с женщиной.
Нина, чуть меняя тему, заговорила о «притеснениях и прочих мерзостях».
Со всем этим Левушка спорить не стал, и даже уточнил:
– Знаешь, Нинок, ради борьбы с системой я могу и не четвертным, а вполне целым евреем заделаться, и даже в паспорте национальность поменять. Лишь бы такие, как ты, свободомыслящие и продвинутые, мне в душу не лезли и не мешали быть тем, кем я себя считаю.
Такой Левиной реакции Нина, видимо, не ожидала. Но привычка числиться в хороших девочках оказалась сильнее желания «доискиваться правды».
– Ладно, Левка, не кипятись, чего там.
В кухне произошло какое-то двигание табуретами. Вероятно, Нина решила быть поближе к Левушке, чтобы ей известным способом загладить оплошность. Воспользовался ли этим сын, Славику было не видно. Зато дальнейшая Лёвина речь слышна была весьма отчетливо.
– Вот ты мне вчера про профессора своего аналогичное плела. Почему он национальность свою скрывает… Ну, ладно, я с тобой сплю. Это, положим, накладывает обязательства. А он-то что тебе должен? Он же не открещивается. Он молчит. Перед кем ему отчет держать? Чего ему в грудь-то себя бить? Ты ж, Нинок, филолог, тонкая натура. У него сестра и мать, сама говорила, живьем в ров легли под Гомелем. А тебе, что, хочется, чтобы он звезду Давида на лбу себе рисовал?