Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пол смотрит на часы.
— Где он?
— В музее. Там сегодня собрание членов правления.
Странно. Я думал, что Ричард Кэрри приехал в город, чтобы отметить с Полом окончание работы.
— Отметим завтра, — говорит Пол, догадавшись, что меня смущает.
Дневник торчит из-под рубашки черным уголком. Сверху несется усиленный эхом громкий торжествующий голос:
Weh! Steck ich in dem Kerker noch?
Verfluchtes dumpfes Mauerloch,
Wo selbst das liebe Himmelslicht
Trtib durch gemalte Schreiben bricht![18]
— Гете, — говорит Пол. — Она всегда заканчивает день Гете. — Он поворачивается и, придержав дверь, кричит: — Доброй ночи, миссис Локхарт.
Ее голос вылетает из открытой двери вихрящимися клубами.
— Да-да. Доброй ночи.
Насколько я смог понять, сложив разрозненные отрывки рассказов и воспоминаний отца и Пола, Винсент Тафт и Ричард Кэрри познакомились в Нью-Йорке, встретившись на какой-то вечеринке в Манхэттене. Тафт был тогда молодым профессором Колумбийского университета, не таким толстяком, как сейчас, но с тем же ненасытным пламенем в животе и такой же грубостью в характере. Автор двух книг, изданных в течение восемнадцати месяцев после окончания диссертации, он пользовался любовью критиков и считался модным интеллектуалом, настойчиво пробивавшимся в светские круги. Что касается Кэрри, тот, получив освобождение от службы в армии по причине шумов в сердце, только начинал карьеру в мире искусства и, по словам Пола, заводил нужные знакомства и постепенно создавал себе репутацию на быстро меняющейся сцене Манхэттена.
Первая встреча случилась на вечеринке, когда изрядно подпивший Тафт выплеснул коктейль на стоящего рядом спортивного вида крепыша. Ничего необычного в этом не было, потому что, как сказал Пол, к Тафту тогда уже прочно приклеился ярлык выпивохи. Поначалу Кэрри не придал эпизоду большого значения, но потом понял, что виновник и не собирается извиняться. Проследовав за ним до двери, он потребовал сатисфакции, на что Тафт, направлявшийся по кривой к лифту, ответил угрюмым молчанием. Они спустились вниз, и там уже обидчик перешел в наступление, обрушив на приятного молодого человека град оскорблений, в частности назвав его «ничтожным, отвратительным и грубым».
К его удивлению, незнакомец улыбнулся.
— Это из «Левиафана», — сказал Кэрри, которому в период пребывания в Принстоне довелось писать курсовую по Гоббсу. — И вы забыли кое-что. «Жизнь человеческая ничтожна, отвратительна, груба и…»
— Нет, — с пьяной ухмылкой ответил Тафт, прежде чем рухнуть у уличного фонаря. — Я ничего не забыл. Просто приберег это слово для себя. Одинокий — это я. А вот все остальное относится к вам.
После этого, как рассказывал Пол, Кэрри подозвал такси, погрузил в него бесчувственного Тафта и отвез в свою квартиру, где тот и провел следующие двенадцать часов в глубоком ступоре.
История гласит, что, когда он очнулся, протрезвевший и смущенный, мужчины понемногу разговорились. Кэрри рассказал о своем бизнесе, Тафт поведал о себе, и на том все могло бы, наверное, закончиться — в конце концов, ситуация не располагала к общению, — если бы в какой-то момент Кэрри не упомянул о «Гипнеротомахии», книге, которую он изучал в Принстоне под руководством известного профессора по фамилии Макби.
Я представляю реакцию Тафта. Он не только узнал об окружающей книгу тайне, но, должно быть, заметил и то, как загорелись глаза его нового знакомого. По словам моего отца, мужчины открылись друг другу и быстро нашли то общее, что их объединяло. Тафт с презрением относился к другим представителям академического мира, считая, что их работам не хватает глубины и оригинальности, тогда как Кэрри находил коллег скучными и ограниченными. Оба видели в других отсутствие цели и жизненной силы. Возможно, это объясняет, почему они так упорно стремились преодолеть возникшие между ними трудности.
А трудностей хватало. Тафт, как человек переменчивый, был не из тех, кого легко понять и полюбить. Он сильно пил в любой компании, а еще сильнее в одиночку. Его интеллект, яркий, мощный и взрывной, напоминал пламя, безжалостное и неукротимое. Его ум мог в один присест охватить целую книгу, отыскать слабости в аргументации, ошибки в интерпретации и пробелы в доказательности, причем специфика самой темы не имела для него большого значения. Как говорил Пол, Тафт не был деструктивной личностью — у него был деструктивный ум. Пламя полыхало тем сильнее, чем больше горючего материала встречалось на его пути и оставляло за собой выжженную землю. А когда сгорело все вокруг, огню не оставалось ничего другого, как обратиться против себя самого. Так оно в конце концов и случилось.
По контрасту с Тафтом Кэрри был не разрушителем, а творцом, созидателем, человеком, которого привлекали не столько факты, сколько возможности. Он часто повторял слова Микеланджело о том, что жизнь подобна скульптуре: все дело в том, чтобы рассмотреть то, чего не видят другие, и отсечь лишнее. Для него старинная книга была каменной глыбой, ожидающей, пока мастер возьмется за ее обработку. Если за прошедшие пятьсот лет никто так и не докопался до сути, значит, пришло время свежих глаз и новых рук — и к чертям все, что было раньше.
При всех этих различиях обоим не потребовалось много времени, чтобы найти общую почву. Помимо древнего фолианта, их объединяла глубокая вера в абстрактное. Величие существовало для них только в сфере идей: величие духа, величие замысла, величие судьбы. Словно взглянув в два поставленных одно против другого зеркала, они впервые увидели себя такими, как есть, но только в тысячу раз более сильными. Странным, но в общем-то предсказуемым последствием этой дружбы стало то, что их одиночество лишь углубилось. Все, что окружало их прежде — коллеги и друзья, сестры, матери и бывшие увлечения, — отошло на задний план и погрузилось в полутьму. Что не пострадало, так это карьера: Тафт за короткое время стал известным историком, а Кэрри владельцем галереи, носящей его имя.
Однако безумие великих не проходит незамеченным. Оба вели жизнь каторжников и позволяли себе расслабиться лишь субботними вечерами, когда встречались в тихом ресторанчике, чтобы поговорить о том единственном, что их объединяло: о «Гипнеротомахии».
Зимой того же года Ричард Кэрри познакомил Тафта с одним из своих старых, еще по колледжу, друзей, с тем, с кем он познакомился на занятиях у профессора Макби, с человеком, разделявшим его интерес к «Гипнеротомахии».
Мне трудно представить, каким был отец в то далекое время. Вспоминая его, я вижу уже женатого мужчину, отмечающего на стене кабинета рост своих трех детей, озабоченного тем, когда же наконец начнет расти сын, часами просиживающего над старинными книгами и не замечающего неумолимого хода времени. Но таким его сделали мы, моя мать, мои сестры и я. Ричард Кэрри знал его другим.