Шрифт:
Интервал:
Закладка:
16:00 — Сбор у пристани: Университетская наб., д. 13
16:50 — Корабль отдаёт концы
19:00 — Причал в Петергофе
19:00–19:20 — Путь в Верхний парк через Большой дворец
19:20 — Пир горой
21:25–21:55 — Группа «Краденое солнце»
22:00–22:30 — Потешный вызвездень
22:40 — Дом Нимврода
22:40–23:30 — Пётр Налич 23:30–00:00 — Танцы, разброд, шатание
Насколько Никодимову было известно, Верхний и Нижний парки, равно как и Большой дворец, в 18:00 закрывались для посетителей. Стало быть, чтобы распахнулись запертые двери, имелся у юбиляра свой универсальный ключ. «Крепко встал», — спокойно, без зависти, подумал о старом товарище Никодимов.
Последний раз они виделись где-то в первой половине нулевых. Царил жаркий сентябрь, бабье лето. Вокруг столицы горел торф, белёсый воздух пах дымом. Никодимов приехал в Москву, имея в планах запуск филиала своей кулинарной фирмы, — аппетит столичного рынка был куда серьёзнее петербургского, он мог переварить тонны эксклюзивного бисквита, но возить скоропортящийся штучный товар сюда из СПб не имело смысла. Никодимов и три его сотрудника, одним из которых была его жена Люся, дипломированный кондитер, производили заказные торты как по собственным эскизам, так и следуя пожеланиям заказчиков — тирольский пирог в форме изукрашенного ягодами мобильника, творожный «ламборджини», торт-бутылка с щедро, хоть отжимай, пропитанными ромом коржами, фигурный лебедь из ореховых меренг и белого шоколада, портретные работы с тончайшим кремовым письмом, глазурованный собор Василия Блаженного… Однажды для какого-то инфернального торжества они даже изготовили марципановый гроб с надписью: «Вы — моя могила». В Белокаменной с этой темой можно было развернуться.
Женя Услистый сам позвонил Никодимову, узнав каким-то образом, что тот в Москве. С филиалом дело буксовало, и Никодимов рад был развеяться. Поужинали в клубе «Ворошилов», с тиром в отдельном зале (Услистый оказался совладельцем заведения), а на следующее утро, посадив Никодимова в резвый «бумер», московский друг отвёз его на аэродром «Остафьево», что близ Южного Бутова. Услистый окончил пилотские курсы, зачем-то купил двухмоторный самолёт, стоявший в здешнем аэроклубе, и вообще, судя по отношению обслуги, считался тут своим. Понятно его желание прихвастнуть и окунуть гостя в подмосковные небеса. Сели в учебный «Як-18Т», вырулили на полосу, разбежались, взлетели и легли на ветер. В наушниках потрескивал загадочный язык — переходная форма между русским и ангельским, — над землёй плыла сизая дымка торфяной гари. Скорость совсем не чувствовалась, они словно висели в воздухе без движения. Потом Услистый сказал Никодимову, чтобы тот взял в руки второй штурвал, и передал оторопевшему гостю управление. Рулить оказалось несложно — надо было держаться выделенной высоты и не закладывать слишком большой угол наклона при повороте. Никодимову понравилось. Жаль, ответить чем-то равноценным, как и в случае с кинжалом, он не мог.
С тех пор они не встречались — несколько раз говорили по телефону, обменивались эсэмэсками на дни рождения, и только. Однако из новостей, доставляемых переносчиками сведений, Никодимов знал, что в последние годы Услистый увлёкся живописью, причём настолько, что уже считался в определённых кругах ценителем, коллекционером и меценатом. Словом — Мамонтов, с поправкой на ветер времён. Особенно интересовала его питерская волна восьмидесятых. Что-то он покупал (Новиков, Котельников), кому-то помогал с выпуском каталога (Яшке, Тобрелутс), а однажды, щедро потратившись, организовал на паях с Русским музеем в Мраморном дворце огромную выставку живописи «Новых художников» и некрореалистов, добыв и доставив всё лучшее из частных собраний. По этому поводу в художественной среде СПб случился большой шум, но Никодимов был в Праге, где выведывал секреты чешских кулинаров, и триумф Услистого пропустил. Чуть позже, по возвращении, ещё застав шлейф трепета, вызванного в арт-сообществе ярким культурным событием, Никодимов услышал от своего мастера портретных тортов — болезненного до карикатуры бабника, тающего от непомерного влечения, как огарок, но при этом кудесника глазури и кремовых красок, подвизавшегося в девяностых с новоакадемистами, — странные слова, что, мол, Услистый не просто коллекционер и меценат — он ищет Мешок света. Никодимов толком о Мешке света ничего не знал. Так — сказки города Питера, легенды тёмных времён, что-то вроде Грааля в фольклоре здешнего живописного цеха. Кремовый мастер, в свою очередь, не предполагал, что Никодимов давно знает Услистого. Завязался разговор. В итоге Никодимов открыл для себя вот что.
По апокрифическим свидетельствам первые в русской традиции (а более нигде и не было) упоминания о Мешке света как о чудесной субстанции, божественном даре небес, приписываются Якову Брюсу. Причём упоминания были отнюдь не метафорического свойства — речь шла о предмете, коим Брюс располагал. Никаких письменных сведений не сохранилось — описаний феномена и рассказов очевидцев, лицезревших диковину, нет, как нет общепризнанного описания Эликсира — Камня алхимии. Однако легенда наделяла Мешок света свойствами могучими и весьма универсальными: владеющему им человеку он даровал на избранном поприще воистину демиургическую силу. Учёному он посылал озарение, пахаря жаловал тучной нивой, бред сумасшедшего претворял, молитву праведника направлял прямиком в уши Бога, ремесло возносил до искусства, падающего подталкивал, а художника наделял такой силой кисти, что холст излучал восторг даже с изнанки. После Брюса тайно обладали Мешком света многие заметные даже из нашего далёка люди, так что след, оставленный им, какое-то время прочерчивался довольно отчётливо. Ломоносов так и вовсе пытался познать дивную субстанцию инструментами науки и имел намерение самостоятельно выделить её из молнии. Не вышло. На Архипе Ивановиче Куинджи след Мешка света обрывался. Ему он, в свою очередь, достался от Айвазовского, которому Куинджи в Феодосии растирал краски. Об этом с досадой сообщал ученик и копиист Айвазовского Адольф Фесслер. Предполагали, что впоследствии на какое-то время этой штукой завладел Дягилев. Поговаривали, что в восьмидесятых Мешок света всплыл у Тимура Новикова, и это каким-то образом послужило причиной его слепоты… Впрочем, во все подробности легенды мастер портретных тортов не вдавался. К тому же вскоре, ведомый неугомонными семенниками, он куда-то запропал, уволившись из сладкой фирмы, — то ли нашёл лучший заработок, то ли всецело предался греху. «Чушь», — подумал тогда Никодимов. Его оставляли равнодушным подобные эзотерические бредни: Василий Валентин и Гурджиев мало чем отличались для него от братьев Гримм и Джоан Роулинг. Он считал эзотерику не более чем лукавой заменой Бога, вера в которого в Никодимове преступно колебалась. Просто человек так устроен, что идёт на свет. Как насекомое. И, как насекомое, безупречно ведётсяна эту уловку. Но разве свет, на который летит мотылёк, — Бог? Нет, Бог — это вечное настоящее. Он — константа. Вечно меняющаяся константа. Он знает, что это такое. Если Никодимова и занимала проблема пути, то выглядела она скорее так: как выстроить свои отношения с тем, что его окружает, цельным, нефрагментированным образом? Ведь тут следует пускать в дело разные навыки: в отношениях с книгами придётся понимать, в отношениях с людьми — терпеть, в отношениях с местностью — жить. Как отлить это в единой форме? Смысл подобного выстраиваниязаключался не в удовольствии (хотя без него — куда же?), а в преодолении ада пустоты между кощунственным хохотом и благостным умилением, чтобы нигилизм и лирика перестали быть дальними берегами, разделёнными дырой. То есть следовало преодолеть недуг бездны-в-себе, отринуть его в пользу полноты бытия. В этой полноте нашлось бы место и Гурджиеву с Роулинг, и пусть они были бы разведены, но их не разделяла бы отчуждающая пропасть. Расстояние, конечно, останется, но оно уже не будет зиять пустотой, а заполнится крепкими кочками, милыми штучками, забавными деталями, шуршащими воспоминаниями. И в этой яркой чепухе можно топтать тропинки.