Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если искать в этой истории мораль, недолго прийти к курьезному заключению, будто самая опасная из болезней – это чужое здоровье. Остается порадоваться, что на нашем пути закоренелые здоровяки встречаются нечасто».
Порадоваться-то Дон порадовался, но настроение от заметки испортилось. Похоже, его смущают подобного рода истории. После них нелишне освежить полость рта, чтобы избавиться от кислого духа блевотины. (Напрасно вздымаете брови. Всякий из нас волен сам выбирать способы отторжения себя. Особенно когда пьян, как свинья, и один, как свинья, среди белого свинского дня.)
Попытка вторая. К ней Дон Иван приступает на чистый желудок, с чистым дыханием и с чистой строки:
«Кажется, в кои-то веки я постигаю загадку теории относительности. Делюсь наблюдением: чем сильнее я тяну время, тем я больше спешу. Вот вам свеженький парадокс: мы никогда не торопимся так, как когда тянем время!
Я так тороплюсь, что пересыхает во рту. Наливаться водой из бутылки помогает мне мало. Моя жажда из тех, что приглушаются лишь забытьем, а оно в мои планы не входит. Довольно того, что в последние месяцы я окунался в него куда чаще, чем из него выкарабкивался. Несколько раз я добирался до самого дна и чуть не скатился с катушек. Опрометчиво думать, что мне повезло: утонуть в беспамятстве много труднее, чем кажется. Воспоминания – идеальный балласт. Все равно что спасательный круг, облепивший тисками самоубийцу. Даже если стереть все тексты на свете, память стереть не удастся. Ей все равно, где в нас жить, – будь то чуланы души, хоромы сознания или подпол бессознательной дури. Бывает, память нам врет или сходит с ума, но она никогда не порвет пуповину, посредством которой питает в нас боль.
И потом, есть утраты, для которых забвение не предусмотрено. Я бы сказал, есть утраты, для которых не предусмотрена жизнь…»
На многоточии вновь погрузился в раздумья. Затем обнаружил, что сидит, уставившись в угол, и щупает шрам на лице (гигантскую запятую, ковырнувшую щеку до подбородка. Своего рода уведомление: мол, продолжение следует. Безобразной отметиной он обзавелся, когда был еще женщиной. Хватит умения и времени, дойдем и до этой истории.). Жест машинальный – из тех, что в обход всякой мысли находит рука, едва лишь шмыгнет сквознячком по спине беспокойство. Вроде того, как поджимаешь ноги в кино при виде висящего над каньоном героя.
«Что ни говори, а в общем и целом тело умнее нас. Настолько примерно, насколько мы умнее своего костюма. Пока мы носим костюм, тело носит нас, слушая, как день за днем в нас обтираются швы и скрипят ненадежные складки. Как бы ни был искусен портной, он всего лишь наш разум. Стало быть, неизбежны огрехи – что в кройке, что в шитье…»
Похоже, опять он спорол чепуху.
Решил было все удалить, но подумал не к спеху: глупо мыть окна в доме, предназначенном вскоре на слом.
– Ну, и что у вас, бабников, нового?
Мы с ней целуемся. Светка пахнет костром и парильней. На ее языке мой язык набредает на привкус тоски и спиртного – мой собственный привкус.
Тети не было целых два дня. За это время Дон пролистал страницами годы.
Страниц всего две.
– Ты не поверишь: он был прежде женщиной.
– Кто? Дон Иван?
– Представляешь?
– Не очень.
– И я.
– А он сам?
– Мутит воду.
– Ты и сейчас с ним на «ты»?
– Вроде да.
– Переходи поскорее на «он». И лучше забудь про «она».
– Может, ты и права. И без того панибратский мой натиск держал он неделю.
– А как поживает Инесса?
– Наконец-то раскрылась.
– Читай.
– Раздевайся.
– Читай!
Я читаю, пока она раздевается.
Истинную причину того, что побудило Инессу оторвать тебя от груди, ты постиг по прошествии лет после вымоленных у директрисы признаний. К тому дню ты обзавелся наглядным (на полщеки!) шрамом, приобретенным почти на войне, и успел пару раз помереть, побывав в промежутках сперва падшей, а потом уж и целомудренной женщиной.
– Не вздумай хитрить со мной, Дон. Все-то ты знаешь, не маленький.
Обогнув стол, ты встал позади ее кресла и зарылся лицом в ее волосы. Она молча внимала рукам твоим, опасаясь спугнуть даже вздохом. Когда ты совсем осмелел, она застонала, вцепилась ногтями в сукно и в истоме откинула голову. Ты склонился, поцеловал ее в губы. Инесса заплакала.
– Все дело в этом?
– Да, – сказала она. – Я очень противна? Мне почти пятьдесят…
Ты подумал, что даже в минуту признаний женщинам свойственно путать свой возраст: полувековой рубеж Инесса перешагнула три года назад. Но какое это имело значение, если ты любил ее, как никто до тебя и ты никого до того. Или, если угодно, любил ее так же, как всех до нее. При этом не забывал, что она была первой, а значит, любил ее, как до нее никого.
Пока ты любил ее, говорила Инесса без умолку (так было ей легче бороться с шестнадцатилетним стыдом):
– Ты был непохожий. Пах по-другому. Никто из младенцев не пах так, как ты, включая моих трех детей… Ты рос, а запах твой оставался. Даже в самый лютый мороз ты пах тем апрелем. Стоило о тебе лишь подумать – и твой запах врывался мне в ноздри. Да если бы только!.. Я от него просто млела. А когда я тебе разрешала брать грудь… Когда ты тянул из меня молоко… Когда я дурела от твоих ненасытных, блуждающих губ и позор уже был не позор, а самая главная жажда… Когда ты лежал у меня на руках, я каждой клеточкой кожи, каждой ниточкой мысли уже понимала, что кроме этого мига у меня, у злосчастной и увядающей суки, ничегошеньки в мире и нет… И когда я старалась себе объяснить, в чем тут дело, меня снова и снова пронзала догадка: он кто угодно, только не сирота. Сирота – это тот, кого обделили на родителей и любовь. А он наделен ею больше, чем я или кто-либо рядом со мной. Если и есть на свете чистейший, без примесей, полноценный продукт этой самой любви, то вот он! Кто-то с кем-то когда-то сошелся и произвел мне на радость чудесного Дона на свет. Подбросил, словно спасательный круг, плод своей дикой, разнузданной страсти… Почему-то была я уверена, что рожден ты от чьей-то неистовой страсти. Ну и вот. А потом… Столько лет… А-ах ты, Господи… Дождала-асссь…
В общем, догадка твоя оказалась верна: тот, кто кормится грудью, не вправе ее же ласкать.
– С меня причитается. Хорошо, что ты ею больше не кормишься.
У Тети красивая грудь, и она это знает. На ней сейчас нет ничего, кроме запаха. Я окунаюсь в него с головой и неожиданно плачу.
– Эй, малыш, что с тобой?
– Это не я. Это он.
– Дон Иван?
– Она умерла.
– Кто? Инесса?