Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только она перестала получать письма от Флисса, ее жизнь неизбежно поблекла. Но в состояние марпесского мрамора она больше не вернулась. Она осталась бодрой, живой, умной, временами пылкой и неизменно верным другом.
Когда в 1927 году до нее дошло известие о смерти Флисса, она опять на несколько дней ушла в себя. В сотый раз она перечитывала все его письма, вновь оживляя всепоглощающую страсть, пережитую ими в последние годы девятнадцатого века. Одновременно и я перечитал все ее письма к нему. Я не сомневаюсь, что когда-нибудь, много лет спустя после смерти Анны, какой-нибудь ученый муж обнаружит этот тайник за семью замками и поймет, что у него в руках целое состояние. Переписка Флисса с Минной Бернайс вызовет много шума. Мои письма к нему, попавшие к Мари Бонапарт, никогда не увидят света, но некоторые из его писем ко мне всплывут, и их будут без конца сравнивать с его тайными и сладострастными письмами к моей свояченице. Какой бы урон это ни нанесло его личной репутации, он приобретет большую и совершенно незаслуженную славу своим выдающимся стилем и блестящими вспышками психоаналитических прозрений. Скажут, что Фрейд беззастенчиво обокрал Флисса. Пусть. Будут также интересоваться, знал ли Фрейд о тайной страсти свояченицы, знал ли о том, что она — мазохистка. Скажут, что по крайней мере один раз она его поцеловала — на балконе над озером в Италии; но даже в этой попытке соблазнения она обманывала его. Зашло ли у них дело дальше этого поцелуя?
А потом, как обычно, появится какой-нибудь ученый выскочка и, обратив внимание на то, что почерк Флисса в его письмах к Минне отличается от почерка в письмах к другим корреспондентам, объявит письма к Минне подделкой. Но его шумно опровергнут, ссылаясь на то, что письма Минны абсолютно подлинны. Вот, скажут они, это и есть истинный, раскованный Флисс. Чему же тут удивляться — в этом состоянии у него и почерк был немного другим.
Какое-то полусонное состояние, и я в нем должен выбрать, которому из «волков» в моей жизни позволено изнасиловать меня. Эти волки — Человек-Волк; Волк — наша красивая немецкая овчарка, которая безошибочно определяет, когда истекают пятьдесят минут, и бросается на дверь; Антония Вольф, пациентка и многолетняя любовница Юнга; сумасшедшая миссис Вирджиния Вулф{51}, которая избегает сеансов психоанализа из боязни утратить свой (по-моему, весьма ограниченный) писательский дар…
Все они в равной степени мне неприятны. Не хочу, чтобы меня насиловала ни большая собака, ни сумасшедшая блумсберийская лошадь{52}, ни моя бедная старая подруга из России. Тони Вольф привлекательна, но у меня нет ни малейшего желания вступать в связь с женщиной, которая сотни раз ублажала необрезанный пенис Юнга.
Эта угроза изнасилования, вероятно, служит наказанием за мой грех перед Минной и Флиссом. По моему несколько излишне ироничному тону вы, видимо, уже поняли, что у меня больная совесть. Все, что я могу сказать в свое оправдание: в то время мне не казалось, что я развлекаюсь за их счет. Я уже говорил, что в те годы был не в себе. Их переписка стала затягивающей драмой, наркотиком. Бывало, когда Минна начинала откровенничать со мной, я искренне огорчался за нее, сердясь на Флисса, который написал что-нибудь язвительное или бесцеремонное.
Когда я «уступил» ее кокетливым улыбкам и прикосновениям рук в тот вечер на балконе, я знал, что она видит перед собой не меня, а Флисса, и это лишь увеличивало мое удовольствие. Таким образом, меня одновременно и соблазняли, и предавали. И я целовал не столько саму Минну, сколько Вильгельма. Возможно. И уж конечно — мою новую пациентку, появившуюся в тот, 1900, год — Иду Бауер, мою «Дору». Она пришла ко мне после неудачной попытки самоубийства, все еще такая по-девичьи очаровательная и непосредственная. О боже, как они все ко мне приходили, эти женщины! Позволяли мне разоблачать себя, понуждать к раскрытию передо мной — по сути, насиловать, ибо в сопротивлении высшее наслаждение. К тому же они платили мне, словно я — проститутка!
И вот когда не столь юные, не столь влажные губы Минны прижимались к моим губам, я думал и о Доре, потому что под нами в лунном свете мерцало озеро, а Дора рассказывала мне, что муж любовницы ее отца прижал ее к себе как раз на берегу озера. Меня раздражало, что я не мог заставить ее признать очевидное — за ее отвращением скрывалось желание. Она заявляла, что предпочитала общество его жены, «фрау К.», хотя та и была любовницей ее отца.
И вот в компенсацию за мое раздражение ее теплые свежие губы приникли к моим губам, когда в ту ночь у озера Минна целовала меня.
Мы с Минной спали вместе довольно редко. Было ли это предательством по отношению к Марте? Сестры понимают в таких делах. Марта не любила надолго уезжать из Вены; она бывала благодарна Минне за то, что та сопровождала меня в поездках. Наши соития ни для одного из нас не были потрясением; самые ее упоительные исследования Эроса были связаны исключительно с «Флиссом». Он никогда не говорил ей о возможности реального секса между ними; и даже если она и надеялась, что когда-нибудь это может случиться, например, в случае смерти его жены, то наверняка обнаружила бы ту негативную сторону любви, которую так красиво описала Сабина Шпильрейн{53}. Цитирую по памяти: «Каждый чувствует внутри себя врага в лице собственной страстной любви, заставляющей его из чистой необходимости делать то, что он не хочет делать. Он ощущает конец, мимолетность, от которой тщетно пытается бежать. „И это все? — спрашивают себя любовники. — Это и есть высшая точка, и ничего дальше, ничего, кроме этого?..“»
Я вспомнил о Шпильрейн по ассоциации с моей Дорой. Отец Доры был очаровательным сифилитиком. А самой Шпильрейн в конце ее кошмарной любви к Юнгу приснился сон, где тот явился в виде «сифилитичного Дон Жуана»…
На какой-то миг у моей постели появляются Марта и Минна, обе в халатах и ночных чепцах. Мы обмениваемся двумя-тремя ничего не значащими фразами, и они целуют меня в лоб. Моя бедная Марта! Неужели это та девушка, из-за которой я так мучился, когда бродил по парижским улочкам, испытывая голод самого разного свойства? Которой писал, что мы обязательно осуществим свою мечту о маленьком доме, где может поселиться печаль, но никогда — нужда. Близость, пронесенная без потерь через все превратности судьбы, тихое согласие, маленький мир счастья, заполненный кроватями, зеркалами и льняным бельем, отороченным красивой тесьмой. Господи! Да этот Фрейд — фигура куда более вымышленная, чем мой Флисс.
Когда старые дамы выплывают из комнаты, приходит Анна и ласково отирает с меня пот. Снова нахлынула боль; я «приговорен к колесованью на огне»{54}.
Анна сообщает, что должна поговорить со мной о чем-то не очень приятном. Но этот разговор необходим. О моей биографии. Она слишком близкий мне человек, чтобы писать ее. Что я думаю о Джонсе? С другой стороны, раз уж наше движение призвало в свои ряды столько женщин, почему бы не Тод{55}? Она переезжает в эту страну, так что ей и карты в руки — здесь и Анна, и архивы.