Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. Пережив темноту сталинской ночи, Михаил Бахтин вновь размышляет о формализме[29]
Необычным и в какой-то мере провокационным образом идея «непредсказуемости» и русский формализм сочетаются в названии научных работ, вышедших в 2013 году под редакцией Игоря Пилыцикова [Случайность 2013; Формализм 2013; Lotman2013]. Такое на первый взгляд несовместимое сочетание наверняка пришлось бы по душе позднему Юрию Лотману. Лотман всегда разделял уважение формалистов к «научности» в изучении культуры; однако, особенно в последние годы, он настаивал на необходимости «непредсказуемого» в любой прогрессивной науке. Идея «непредсказуемого» как формальной категории также привлекала и позднего Михаила Бахтина. Тем не менее каждый из мыслителей пришел к этому пониманию своим путем.
В данной работе я рассматриваю оба пути, используя как отправную точку личную, всего в параграф длиной, запись, оставленную Бахтиным в рабочей тетради в конце 1960-х годов. Она начинается словами: «Мое отношение к формализму». Вполне возможно, что эти воспоминания о формализме были навеяны Бахтину размышлениями о неоформалистских тенденциях в зарождающемся на тот момент тартуско-московском структурализме. Это объяснило бы тот факт, что следом за первой записью, посвященной формализму, мы находим в тетради Бахтина еще один краткий параграф, начинающийся словами: «Мое отношение к структурализму». Слова Бахтина о формализме кратки, но емки:
Мое отношение к формализму: разное «понимание» спецификаторства; игнорирование содержания приводит к «материальной эстетике» (критика ее в статье 1924 г.); не «делание», но творчество (из материала получается только «изделие») <…>. Положительное значение формализма (новые проблемы и новые стороны искусства), новое всегда на ранних и наиболее творческих этапах своего развития принимает односторонние и крайние формы [Бахтин 6: 434].
Цель моей статьи – раскрыть смысл первой строки данного параграфа посредством ответов на следующие два вопроса. Первый из них: оглядываясь на двадцатые годы, оставшиеся за формалистами, в чем находил Бахтин главную причину расхождения своих взглядов с формалистским подходом к искусству? Уже по первым строкам мы видим, что Бахтин не ищет конфронтации, его тон крайне уважителен и вовсе не содержит той агрессивности, с которой его коллега Павел Медведев будет оспаривать уже поверженных к 1928 году формалистов.
Второй вопрос: со времени самой ранней бахтинской критики формализма (собранной в статье 1924 года «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве», вышедшей после смерти автора) и до рассматриваемой нами тетрадной заметки прошло 30 лет сталинской ночи. Оставили ли свой след эти страшные годы на поздних размышлениях Бахтина о формальном методе? Я убеждена, что оставили. Мы находим этот след не в какой-то личной озлобленности, ужасных анекдотах или сентиментальных мемуарах, в чем Бахтина нельзя обвинить, а в его глубоком и нерадужном переосмыслении собственной ранней эстетики. Чтобы обнаружить этот темный след, я обращаюсь к менее известным текстам Бахтина, написанным в военные годы. Особое внимание будет уделено «Риторике…» («Риторика, в меру своей лживости…») и его запискам о шекспировской трагедии, которые Бахтин планировал включить в свой труд о Франсуа Рабле. Жизнерадостный и обычно бесстрашный перед любой властью, Бахтин в этих текстах предстает разуверившимся не просто в слове, образе и авторе, но в самой возможности выражения. Ирина Денищенко, проанализировавшая эти тексты, предполагает, что сама попытка познания представляется Бахтину насилием[30].
В этих сумрачных военных записках важную роль играют несколько понятий, которые Бахтин обычно связывал с русским формализмом: «спецификация», «овеществление» и роль познания в «материалистической эстетике». Бахтин не согласился бы с выводом Бориса Гройса, утверждавшего в книге «Gesamtkunst-werk Сталин» (1988), что авангард русской теории способствовал становлению сталинизма. Бахтин – философ совсем иного порядка, он мыслил категориями фундаментальных принципов, метафизических основ, эсхатологической завершенности (и спасительной открытости Большого времени), а вовсе не гротескностью политической сиюминутности. Тем не менее для Бахтина было важно, чтобы теоретические умозаключения вытекали из анализа, обремененного мировоззренческими ценностями, которыми, на его взгляд, ранние формалисты пренебрегали.
С учетом его записей военных лет, в возвращении Бахтина к проблемам формализма в постсталинский период мы находим новый принцип: творческий и дестабилизирующий потенциал времени поделен на прочность и надежность пространства. В качестве расплаты за прочность и надежность пространство всегда ограничивает исследователя. В заключение я привожу любопытный частный комментарий, сделанный Лотманом в 1983 году, как раз в то время, когда спрос на Бахтина во всем мире достиг своего пика. Лотман пишет, что Бахтин был человеком модернистской культуры, как и Эйнштейн, и, соответственно, исключительным приоритетом его мысли являлась категория времени. В своей статье я позволю себе предположить, каким мог бы быть ответ Бахтина на такое «обвинение» Лотмана. Для этого я обращаюсь к бахтинскому «разному пониманию спецификаторства» и его более широкому определению научности в гуманитарной сфере. Я также рассмотрю материалы круглого стола, посвященного задачам филологии, опубликованные в 1979 году в журнале «Литературное обозрение». Среди участников круглого стола были марксисты, структуралисты и неоформалисты (Юрий Лотман и Михаил Гаспаров), а также бахтинианцы (Вадим Кожинов). Их трехсторонние дебаты помогают нам четко отделить труды Бахтина от проекта формалистов и структуралистов.
* * *
Для начала обратимся к бахтинскому «отношению к формализму» в конце 1960-х годов. Почему именно сейчас он чувствует необходимость вернуться к своим идеям сорокалетней давности? Та ранняя работа 1924 года начинается с предупреждения, что, несмотря на попытки «современных русских трудов по поэтике» подражать науке, построение системы «научных суждений об отдельном искусстве» – лишь «претензия», не воплотимая на практике[31]. Возможно, «так называемый формальный или морфологический метод» и может быть источником полезных идей, но его «научное обоснование» не является «удовлетворительным», так как сам метод не базируется на систематическом понимании эстетики [Бахтин 1: 267]. Понимание искусства как органической целостности достигается не путем изучения художественных приемов, а рассматриванием творчества как части общечеловеческой деятельности. Смысл любого отдельного феномена доступен только через понимание его связи и места в целом.
Справедливости ради нужно заметить, что в своих поздних работах такие русские формалисты, как Юрий Тынянов, Борис Ярхо, Владимир Пропп и любимый Бахтиным Виктор Жирмунский, обращают свое внимание именно на органическую и систематическую связь искусства с другими сферами. Однако в 1924 году у Бахтина была возможность полемизировать лишь с «механистическим формализмом». Недовольный отсутствием философского осмысления своей деятельности ранними формалистами, Бахтин первым философски обосновывает их позиции, не без ехидства называя их взгляды «материальной эстетикой». Бахтин подозревает, что на самом деле форма ранним формалистам безынтересна. Как «спецификаторов» их интересует исключительно оформленная материя; по словам Бахтина, «эстетическая деятельность направлена на материал, формирует только его <…> на самом деле художнику предлежит только материал: физико-математическое пространство, масса, звук акустики, слово лингвистики; и он может занять художественную позицию