Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если верить стихам Цветаевой, у Ирины была кормилица. «С молоком кормилицы рязанской / Он [16] всосал наследственные блага: – Триединство Господа – и флага. / Русский гимн – и русские пространства».
Так что же, стихи – просто выдумка? Нам представляется, что, взяв Ирине кормилицу, Цветаева сочла свой долг перед ней полностью выполненным, а что у той могло не хватать молока, она могла манкировать своими обязанностями – на такие «мелочи» Цветаева уже не тратилась.
О плохом отношении Цветаевой к ее младшей дочери говорят и другие люди. «Всю ночь болтали, Марина читала стихи Когда немного рассвело, я увидела кресло, все замотанное тряпками, и из тряпок болталась голова – туда-сюда. Это была младшая дочь Ирина» (В. Звягинцева).
Общественное мнение обвинило в смерти Ирины Цветаеву. Художница Магда Нахман писала своей приятельнице: «Умерла в приюте Сережина дочь – Ирина Ужасно жалко ребенка – за два года земной жизни ничего, кроме голода, холода и побоев». В записных книжках Цветаева и сама неоднократно признается, что была Ирине дурной матерью, не сумевшей перебороть неприязнь к ее «темной непонятной сущности». Если Аля уже лет с шести стала матери другом и помощником, предметом ее гордости, то отстающая в развитии (при таком питании и отсутствии надлежащего ухода – неудивительно) Ирина – только обузой. Некоторые признания просто страшно читать: вот Цветаева в приюте, где находятся обе ее дочери. Аля больна. «Даю Але сахар «А что ж Вы маленькую-то не угостите?» Делаю вид, что не слышу. – Господи! – Отнимать у Али! – Почему Аля заболела, а не Ирина?!!» А вот пассаж в записной книжке от марта 1920 года (не прошло еще и двух месяцев после смерти Ирины): «Ирина! – Я теперь мало думаю о ней, я никогда не любила ее в настоящем, всегда в мечте меня раздражала ее тупость (голова точно пробкой заткнута!), ее грязь, ее жадность (это голодного-то ребенка! – Л.П .), я как-то не верила, что она вырастет – хотя совсем не думала о ее смерти – просто это было существо без будущего. – Может быть – с гениальным будущим? я ее не знала, не понимала. А теперь вспоминаю ее стыдливую – смущенную такую – редкую такую! – улыбку, кую она сейчас же старалась зажать. И как она меня гладила по голове: – «Уау, уау, уау» (милая) – и как – когда я брала ее на колени (раз десять за всю ее жизнь!) – она смеялась Иринина смерть тем ужасна, что ее так легко могло бы не быть. Распознай врач у Али малярию – имей бы я немножко больше денег – и Ирина не умерла бы».
Думается, голодной зимой 1919/20 года у Ирины было мало шансов выжить. Вот если бы не большевики, и Ирина росла бы в таких же условиях, как маленькая Аля… Но история, как известно, не имеет сослагательного наклонения. Именно большевики и были главными виновниками ее смерти, как и смерти тысяч (миллионов?) других детей и взрослых. Разумеется, это не снимает вины ни с Цветаевой, ни с негодяя-директора приюта, обкрадывавшего детей.
В письмах Цветаевой, конечно, нет той ошеломляющей откровенности, что в записных книжках. «Другие женщины забывают своих детей из-за балов – любви – нарядов – праздника жизни. Мой праздник жизни – стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину – я два месяца ничего не писала! И – самый мой ужас! – что я ее не забывала, не забывала, все время терзалась и все время собиралась за ней, и все думала: – «Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной!» – А теперь поздно» (из письма В. Звягинцевой и А. Ерофееву от 7/20 февраля 1920 г.).
Это не совсем правда. Стихи она писала, хотя и меньше, чем раньше. Точные даты некоторых стихов этого периода не установлены. Но совершенно определенно именно в это время написаны такие шедевры цветаевской лирики, как «Между воскресеньем и субботой /Я повисла, птица вербная…», «У первой бабки – четыре сына…».
После смерти дочери, действительно, какое-то – очень короткое время – стихов нет. Но уже в марте она пишет в привычном для себя романтическом ключе: о прошлом («Камердинер расстилает плед»), о Пушкине, о любви, и только в апреле появляется единственное стихотворение, навеянное смертью Ирины:
Две руки легко опущенные
На младенческую голову!
Были – по одной на каждую —
Две головки мне дарованы.
Но обеими – зажатыми —
Яростными – как могла! —
Старшую у тьмы выхватывая —
Младшей не уберегла.
Две руки – ласкать-разглаживать
Нежные головки пышные.
Две руки – и вот одна из них
За ночь оказалась лишняя.
Светлая – на шейке тоненькой —
Одуванчик на стебле!
Мной еще совсем не понято,
Что дитя мое в земле.
Ирина ей снится. Всегда живая (или ожившая). Подсознание не хочет примириться с этой смертью, в которой она не может чувствовать себя невиноватой. А она боится этого чувства, ведь с таким грузом на совести трудно писать стихи. И она обвиняет в смерти Ирины сестер мужа («выкинули Ирину на улицу»), хотя Елизавета Яковлевна была в это время далеко от Москвы, а Вера Яковлевна, которая обещала привезти девочку из приюта, тяжело болела и никак не могла выбраться в Кунцево (в то время это была неблизкая и непростая дорога).
Цветаева боится, что муж не простит ей смерти дочери. Ведь пока он защищает Родину, ее обязанность – беречь детей («…самое страшное: мне начинает казаться, что Сереже я – без Ирины – вовсе не нужна, что лучше было бы, чтобы я умерла, – достойнее! – Мне стыдно, что я жива. – Как я ему скажу? И с каким презрением я думаю о своих стихах!»). В письме к сестре Асе в Крым (там она провела всю Гражданскую войну) Марина Ивановна просит сообщить мужу («если найдется след»), что Ирина умерла от воспаления легких.
В трагической жизни Цветаевой это время – из самых страшных. «С людьми мне сейчас плохо, никто меня не любит, никто – просто – в упор – не жалеет, чувствую все, что обо мне думают, это тяжело. Да ни с кем и не вижусь.
Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил, сказал:
«А все-таки Вы хорошая – не плачьте – С жив – Вы с ним увидитесь – у Вас будет сын, все еще будет хорошо».
Лихорадочно цепляюсь за Алю. Ей лучше – и уже улыбаюсь, но – вот – 39,3 и у меня сразу все отнято, и я опять примеряюсь к смерти. – у меня нет будущего, нет воли, я всего боюсь. Мне – кажется – лучше умереть. Если С нет в живых, я все равно не смогу жить. Подумайте – такая длинная жизнь – огромная – все чужое – чужие города, чужие люди, – и мы с Алей – такие брошенные – она и я. Зачем длить муку, если можно не мучиться? Что меня связывает с жизнью? – Мне 27 лет, а я все равно как старуха, у меня никогда не будет настоящего.
И потом, все во мне сейчас изгрызано, изъедено тоской. А Аля – такой нежный стебелек!
Если бы вокруг меня был сейчас круг людей. – Никто не думает о том, что я ведь тоже человек. Люди заходят и приносят Але еду – я благодарна, но мне хочется плакать, потому что – никто – никто – никто за все это время не погладил меня по голове».