Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какое облегчение, — заметил он любезным тоном. — Всего доброго! — И добавил: — Кстати, там, кажется, еще есть собака. Для этой работы. Крыс ловить.
Я вернулась в гостиную, где так и застыл на месте отец. Мотоцикл застыл на месте. Пианино застыло на месте. По отцу казалось, что он так и застынет тут навсегда. Было слышно, как мать скребется в кладовой, прямо как крыса. Или как собака в поисках крысы.
— Папочка, ты знаешь, что это за работа? — спросила я.
— Знаю ли?… Да, наверное.
— Вот увидишь, она нетрудная.
— Конечно, ведь мне часто приходилось этим заниматься на кладбище. Крысы обожают рыхлую землю на могилах, а уж надгробия служат им отличным укрытием. Да, мне приходилось уже с ними бороться. Наверное, в библиотеке есть какой-нибудь учебник.
— Учебник для крысоловов? — спросила я.
— Да, Розанна, а разве нет?
— Конечно, есть, папочка.
— Есть, есть.
Да, как же хорошо я помню тот день, когда отца уволили с кладбища, отлучили живого человека от его мертвецов.
Еще это было маленькое убийство.
Мой отец любил мир и любил всех своих собратьев по этому миру, никак не ограничивая эту свою любовь, полагая, как добрый пресвитерианин, что всякая душа может заслужить прощение, слыша в хриплом хохоте уличного мальчишки какое-то глубинное разъяснение жизни и вместе с тем — ее смысл, веруя в то, что раз уж Господь создал все на этом свете, то все это — хорошо, и еще, что беда дьявола в том, что он — автор ничего, архитектор пустоты. Поэтому хорошее мнение отца о самом себе зиждилось на его работе, на том, что ему, человеку такой необычной религии, было позволено хоронить всех католиков Слайго, одного за другим, когда наставал их черед.
— Какая честь, какая честь! — бывало, повторял он, когда мы с ним по вечерам запирали железные ворота, приготавливаясь идти домой, и его взгляд возвращался к темневшим сквозь прутья рядам могил, удалявшимся надгробиям, которые были вверены его заботе.
Наверное, он говорил это не мне, а себе или могилам, и, наверное, даже не предполагал, что я могу его понять. Тогда, возможно, и не могла, но думаю, что понимаю теперь.
Правда заключалась в том, что отец любил свою родину, любил то, что для себя считал Ирландией. Родись он на Ямайке, быть может, он так же сильно любил бы Ямайку. Но он родился не там. Его предки имели небольшие синекуры, которые пресвитерианам удавалось раздобыть в ирландских городках — инспектора зданий, все в таком роде, а его отец даже достиг высокого звания проповедника. Он родился в Коллуни, в крохотном доме священника, его детское сердце влюбилось в Коллуни, его взрослое сердце разнесло эту любовь на весь остров. Поскольку отец его был одним из тех мыслителей-радикалов, которые сочиняли церковные памфлеты или по меньшей мере проповеди об истории протестантизма в Ирландии — ни одного не сохранилось, но мне смутно помнится, что отец говорил об одном или двух таких памфлетах, — у моего отца сложились убеждения, которые ему самому не всегда были по душе. Иначе говоря, протестантская религия представлялась ему инструментом, легким как перышко, который старый раскол перековал в молоток, чтобы долбить им головы тех ирландцев, которые тяжким трудом зарабатывали себе на жизнь и были католиками по самой сути своей. Отец его любил пресвитерианскую религию, как и он сам, но ему было до смерти жаль — нет, скорее, он был до смерти зол из-за того, во что эта религия наряду с англиканством, баптизмом и так далее превратилась в Ирландии.
Откуда я все это знаю? Да потому, что каждую ночь моего детства, каждую ночь, перед тем как улечься спать, отец усаживался на мою узкую кровать, чуть не спихивая меня с нее своими широкими бедрами, так что я заваливалась на него, упираясь головой в его бакенбарды, и говорил, говорил, говорил, пока мать засыпала в соседней комнате. Когда она начинала легонько похрапывать, он уходил к ней в спальню, но те полчаса в темноте, когда он позволял ей уснуть в одиночестве, когда луна сначала устраивалась на дальней стене, а затем, как и положено всякой луне, мрачно и ярко уплывала в небо к недоступным (о чем я отлично знала) звездам, отец раскрывал мне все самые потаенные мысли, подозрения и истории своего сердца, вероятно, даже не беспокоясь о том, что я могу чего-то не понять, делясь этим со мной, как музыкой, которая нравилась ему — а значит, и мне, — как творения Бальфе и Салливана, которых он считал двумя величайшими ирландцами на свете.
Поэтому работа на кладбище под покровительством отца Гонта в какой-то мере улучшала его жизнь, совершенствовала ее. В какой-то мере это была молитва его собственному отцу. Так он учился жить в Ирландии, в месте, которое ему выпало полюбить.
И, потеряв эту работу, он каким-то странным образом потерял и самого себя.
* * *
Теперь мы стали гораздо реже бывать вместе. Он не мог брать меня с собой охотиться на крыс, потому что работа эта была грязная, сложная и опасная.
Будучи по натуре человеком дотошным, отец вскоре отыскал себе в помощь небольшую книжечку, которая называлась «Полный отчет о крысоловстве», написанную кем-то под псевдонимом Крысий Крысиус. В этой брошюрке подробно описывались приключения крысолова в Манчестере — городе, загроможденном фабриками, где крысам было раздолье. Книжка научила отца быть внимательным на работе, запоминать все вокруг и даже обращать внимание на состояние лапок хорьков, у которых из-за сырости мог развиваться грибок. Чести владеть хорьком отец так и не удостоился. Власти Слайго были куда менее честолюбивы. Ему выдали джек-рассела по кличке Боб.
Так началась самая странная пора моего детства. Тогда же я мало-помалу становилась все более девушкой, все менее ребенком, все более женщиной, все менее девушкой. За те годы, пока мой отец работал крысоловом, во мне выросло собственное чувство взрослой серьезности. То, что радовало и волновало меня в детстве, теперь перестало меня волновать или радовать. Казалось, будто бы что-то исчезло из картин и звуков мира, будто бы величайший дар ребенка — это умение легко радоваться. Поэтому я чувствовала, что жду, жду чего-то незнакомого, что придет на смену дару юности. Конечно, я и тогда была юна, очень юна, но, как мне помнится, нет на свете никого старее пятнадцатилетней девочки.
* * *
Люди продолжают жить той жизнью, которую мы зовем обычной, потому что другой жизни не бывает. Бреясь по утрам, отец все так же напевал «Розы Пикардии»[14]— строчки и слова путались, обрывались, пока он водил лезвием по своей шероховатой физиономии, и когда я, заслышав его снизу, закрывала глаза, то продолжала видеть его мысленным взором — будто в какой-то загадочной кинокартине. И он держался героически: уходил на работу с ловушками и собакой, приучил себя считать это своим «привычным делом», возвращался — хоть и не всегда в то же время, что и раньше, — стараясь не забыть сунуть под мышку «Слайго Чемпион» и втиснуть эту новую жизнь в область нормального.