Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему она не боялась Уэйда Фостера? Потому что многое довелось испытать в жизни? В детстве она прошла через голод, когда погиб урожай, пряталась с матерью во время набегов команчей, со страхом ждала, вернется ли домой отец, а годами позже с таким же страхом ждала возвращения Джеффа.
Теперь она снова боялась, но не Уэйда Фостера, а саму себя, своих чувств и одиночества. До его появления она с этим справлялась.
Ее сделала моя жена. Она знала, что не сумела скрыть в тот момент потрясения. Ей до сих пор не верилось. Индейская уздечка. И ожерелье тоже индейское. То самое, которое он отчаянно искал, когда очнулся.
Вернулся Джейк, начал отряхиваться и забрызгал грязью Мэри Джо. Как приятно не думать о мелочах. Как приятно, когда есть одна забота — как бы хорошенько вываляться в грязи. Правда, теперь ему придется провести остаток ночи во дворе.
Наконец Мэри Джо поднялась.
— Побудешь сегодня сторожевым псом, — сказала она Джейку.
Вид у него был обиженный.
— На сей раз тебе это не поможет, — сурово продолжила она.
Пес заскулил, и Мэри Джо почти сдалась.
— Нет, — повторила она и, чтобы не передумать, ушла в дом, закрыв за собой дверь.
Ее не покидало чувство вины, хотя она знала, что через минуту Джейк примется бегать, разнюхивать, в общем, прекрасно проводить время.
Она же будет лишена приятного времяпрепровождения. В ее голове будут звучать все те же трудные вопросы о таинственном Уэйде Фостере.
Уэйд стоял у окна и смотрел на Мэри Джо. Он говорил себе, что нужно вернуться в кровать, что не следует мешать женщине, которая явно хочет побыть одна. И все же не смог отвести от нее взгляда, любуясь стройной фигурой, грациозными движениями. Она опустилась на ступени и задумчиво прислонилась к столбику.
И чем он мог тебе так понравиться? — спросила она у собаки.
Ничем, подразумевалось в ответе, и Уэйд не винил ее. Почему же она продолжает о нем заботиться? Почему ничего не сказала отряду? Почему не позволила им увезти его? Зачем взвалила на себя неприятную обязанность, отправившись за уздечкой?
Он сжал здоровую руку в кулак. Ему была известна собственная способность выздоравливать. Еще два дня, и он вполне сможет уехать. Но как? У него ни лошади, ни денег. И податься некуда. Да и как далеко он сможет пройти пешком? До сверкающих гор на территории ютов ему вовек не добраться.
И с хозяйкой ему тоже не расплатиться. Один Бог знает, как он ненавидел быть обязанным. Особенно тем, кто свысока отнесся бы к его жене и ребенку.
Он смотрел, как женщина склонила голову, перекинув через плечо спутанные волосы, и обняла собаку. Она удивляла его, вызывала интерес, хотя это было для него совершенно лишним. Он ничего не мог предложить такой женщине, как она, а теперь, когда рука покалечена, и в впредь не сможет. Он признавал это. Наказание за прошлое.
Фостер отошел от окна и вернулся хромая к кровати. Ее кровати, даже пахнувшей, как она — цветами и свежестью. От этой мысли его больно кольнуло. Завтра переберется в сарай, а потом вообще уйдет, как только сможет. Он закрыл глаза, но все равно видел ее перед собой, какой она была там, на крыльце. Почти эфирное создание в белой сорочке.
— Проклятие, — прошептал он.
Похоже, дьявол не оставил его в покое, а только придумал новую пытку.
Когда на следующее утро Уэйд проснулся от тихого стука в дверь, за окном пели птицы. Солнце струилось в комнату, легкий ветерок шевелил занавески.
Все это означало, что отрад будет рыскать где-то поблизости.
Самочувствие больного улучшилось. Еда и отдых помогли. Но намного ли?
Стук в дверь повторился.
— Да! — наконец произнес он, убедившись, что тот, кто стоит за дверью — мать или сын, — уходить не собирается.
Дверь открылась, и вошла Мэри Джо Вильямс. Вместе с ней в комнату вплыл вкуснейший аромат. У больного заурчало в животе.
Хозяйка улыбнулась робкой, вопросительной улыбкой, какой он до сих пор никогда не встречал. Он видел другие улыбки у женщин — соблазнительные, игривые или скромные. А еще ему случалось видеть, как женщины улыбаются, чтобы доставить удовольствие. Но ни разу не попадалась на глаза улыбка, в которой одновременно читался и вызов, и сострадание, которая говорила о терпении, но не о капитуляции.
— Дело идет на поправку, как, видно, — заметила она, — И как слышно тоже.
Он смутился, не зная, что ответить, а потому просто ждал и смотрел. Она была не столько красива, сколько интересна. Живой взгляд говорил об уме, характере и любопытстве, тем не менее она научилась не задавать вопросов. Волосы, отдававшие рыжиной в лучах солнечного света, были заплетены в косу, спускавшуюся до лопаток. В нем проснулся мужчина, ему захотелось погрузить обе руки в пышное облако волос, которым он вчера не налюбовался. Нет. Руку. Одну руку. Другая не действовав. Фостер нахмурился, вспомнив о суровой реальности, и потупил взор.
Хозяйка внесла поднос с миской горячей воды, над которой клубился пар. Еще он разглядел мыло и бритву.
— Я подумала, что вам, вероятно, захочется умыться перед едой, — сказала она и добавила, чуть помедлив; — Я могла бы вас побрить, если хотите.
Он сомневался, что ему этого хочется. Он не любил зависимость. И абсолютно не был уверен, хочется ли ему вновь ощутить прикосновение ее рук. Слишком уж они мягкие и соблазнительные.
И все же теперешний его вид был ему ненавистен. Во время войны он отпустил бороду. В те годы он напрочь отказался от любого намека на цивилизацию.
После того как Уэйд преследовал солдата янки, умолявшего оставить ему жизнь, он ушел в горы и просто существовал. Он понимал, во что превратился, и лелеял ненависть к самому себе, помня, как будто это случилось вчера, лица людей, которых убил.
Фостер потрогал левой рукой лицо и вновь ощутил под пальцами жесткую щетину. Неужели он превратился в животное, не достойное жить среди порядочных людей?
А потом он опять почувствовал вопросительный взгляд женщины и кивнул.
Она подошла к нему и опустилась на стул возле кровати. Он с неудовольствием отметил, что от нее как всегда пахнет цветами. При первом ее прикосновении Уэйд закрыл глаза и не открывал их, пока она умывала его, намыливала щеки и проводила бритвой по коже.
Он чуть было не поморщился от желания, проснувшегося в нем, стоило ей дотронуться до него. Ему показалось, будто он предал Чивиту, потому что она никогда не вызывала в нем такую жажду, никогда не тревожила его сердца.
Теперь ему только и оставалось держать глаза закрытыми, чтобы отгородиться от нее. Он чувствовал себя таким же голым, как тогда без брюк, словно она сбривала не бакенбарды, а слой за слоем снимала его неуязвимость.
Но он лежал неподвижно и все терпел. Спустя какое-то время, которое показалось ему целой вечностью, от его лица отняли бритву, и он почувствовал прохладное полотенце.