Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алеша встает на колени рядом с ней.
– Пироженка, умоляю, не унижайся. Прости, я поступаю, как последняя сволочь.
– Я уже видела такое, – шмыгая носом, обреченно говорит Пироженка. – В каком-то кино.
Она тяжело встает с колен, запахивает халатик, передернувшись точно от озноба.
– Давай будем просто любить друг друга, Алешенька.
– Вот и славненько, – Алеша с облегчением переводит дух. – Нам обоим нужно немножко успокоиться. Послушаем что-нибудь веселенькое, ладно?
Поднявшись на ноги, включает магнитолу – и комнату заполняет меццо-сопрано скрипок; следом торжественно-скорбно вступает хор. Человеческие голоса и оркестр постепенно обретают немыслимую мощь и, кажется, выбив потолок, световым столбом уходят в космос.
– Господи, Пироженка, это же «Реквием»! – слабым голосом произносит Алеша, глядя потерянно, точно его оглушили.
– Что, удивлен? – горько усмехается Пироженка. – Хорошо же ты меня знаешь, Алешенька. Да, это ты всегда был звездой – в школе, в институте, а я тупа и бездарна. Да, я торгую жвачкой, чипсами, шоколадками и газировкой в комке на трамвайной остановке. Но я слушаю Вольфганга Амадея Моцарта. Не ожидал, а?.. Я часто думаю о смерти, Алешенька. Я не пустоголовая кукла вроде твоей продажной Катьки… Помнишь? – это восьмая часть «Реквиема», «Лакримоза»:
– Пироженка, умоляю, когда сдохну, похорони меня под «Лакримозу»!
– Не болтай глупости. Еще неизвестно, кто кого похоронит.
– Да это я так, – криво и невесело ухмыляется Алеша. – Шутка.
– Ты же знаешь, Алешенька, у меня нет чувства юмора. Может, поэтому судьба моя такая кособокая… Помнишь, Алешенька, у Есенина: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..» И вообще, кто-то, не помню кто, однажды сказал, что у меня рабская психология… Ладно. Пойду, приготовлю ужин. Потерпи немножечко – будет вкусненько-превкусненько. А потом обещаю сказочную ночь. Только пожелай – твоя рабыня исполнит любую прихоть.
Пироженка убегает на кухню.
Оставшись один, Алеша смотрит в окно, думает: «А что, не поселиться ли здесь навсегда? Зачем тащиться к черту на кулички, прятаться от Завьялова, начинать жизнь сызнова? За окном мрак, снег, грязюка, а здесь уютно, светло и сладко. Вот она, твоя пристань, Алешка. Отменная жратва, жаркая постель. Может, и впрямь остаться? Буду кататься, как сыр в масле. Так, в довольстве и сытости, дотяну до старости и помру от счастья и переедания… Почему бы и нет?..»
Полтора года назад меня быстро, с огоньком разобрали по частям ребята Француза. После чего люди в белых (и зеленых) халатах собирали упорно и тщательно. Вроде бы срослось. Потом месяца четыре провалялся дома, под присмотром Анны. Она и котенок по кличке Королек стали для меня всем на свете.
Анна взяла полугодовой отпуск. Я соображал, что ей несладко со мной. Отвратно было ощущать себя беспомощным калекой. И страшно – понимать, что, возможно, обречен оставаться таким до самого своего карачуна. И когда Анна уходила куда-нибудь, оставляя меня на попечение котенка Королька, я рычал от ярости и с наслаждением материл себя как последнюю сволочь.
Иногда в мою берложку заглядывал мент по прозвищу Акулыч. Едва он входил, как в квартире становилось тесно и от него самого, и от его густого беззлобного баска. Приезжая со своего «ранчо» (дышащей на ладан избенки и крошечного огородика), он притаскивал картошку, морковку, редиску, лук и даже фрукт – яблоки. Как мы с Анной не сопротивлялись, он отдавал нам, кажется, весь свой урожай.
Когда я окреп, он стал наведываться реже. Потом совсем исчез.
Но сегодня явился и приволок здоровенную палку копченой колбасы.
– У тебя, Королек, судьба высокая, – убежденно басит он, хлебнув пивка и закусив ломтем белого хлеба с маслом и кружочками своей же колбасы. – Я в тебя, птичка, свято верю, как в Господа бога нашего. А ты должон быть на высоте своей особой судьбы. И никак иначе.
– О какой высокой судьбе ты болтаешь, Акулыч? – возражаю я, впрочем, довольно слабо: чего уж лукавить, приятно слышать подобные слова. – Моя жизнь катится под горку, с короткими остановками на перекур. И последняя остановка – трендец, или по-научному: капут котенку.
– Экой ты непонятливый, – гудит Акулыч. – Я ж не о карьере, я о душе толкую. Может, ты и кончишь бомжом, не исключаю, зато душа твоя – я енто конкретно приметил – с кажным годом чище становится. Вроде как накипь с нее сходит.
– Чувствую, быть мне Махатмой Ганди. Или – чего уж там мелочиться? – самим Конфуцием.
– Махатмой Ганди ты заделаешься, в ентом я нисколечко не сумлеваюсь. А вот насчет Конфуция не скажу. Для начала бородку клинышком отрасти. И глазенки прищурь.
– А ты помоги мне, Акулыч. Может, я и стану Конфуцием.
– Помочь? Ты енто о чем? А-а-а, небось о девахе, которую Никой зовут. Угадал?
– Нет, Акулыч. Речь о другом убитом человеке – о журналисте Алексее Лужинине.
– Вон оно как. Приятно удивил ты Акулыча. Хроменький, с тросточкой, а два дела одновременно ведешь. Видать на тебя разные недуги благотворно действуют. Только крепчаешь, птаха. Или в такой возраст вошел, што сильно поумнел? Слушай, может, тебе и третье дельце подкинуть, ась? Разгрузишь ментовку, только спасибо скажем.
– Мне бы список Алешиных телефонных звонков, Акулыч.
– Алешиных… Вон оно как. Выходит, убиенный был тебе приятелем?
– Другом, – говорю я и чувствую, что перехватывает горло.
Какими ни были наши отношения при жизни, теперь, в воспоминаниях, Алеша – самый близкий друг, и я буду думать о нем с умилением и тоской.
– Пошукаю, – недовольно и чуть ревниво буркает Акулыч. – Однако, как я разумею, ты не туда суешься. Наши ребятки точно усе звонки проверили.
– И все-таки, если тебе не трудно…
– Да ты не журись, охламон, и не стесняйся, ишо работенку подваливай. Загружай папу Акулыча по самую кепочку, пока он добрый.
– Хватит с тебя и этого.
– Жаль, – огорчается Акулыч. – А я только разохотился…
* * *
По квартирке Пироженки пробегает звонок, резвый и непоседливый, как ребенок. Сует любопытный носишко во все уголки, забирается под широкую двуспальную кровать, обнаруживая пыль и стоптанные тапочки, мимоходом гладит базарного вида пастушек и пастушков, собачек, кошечек, ангелочков и уносится сквозь закрытые окна, неслышно дзынькнув в стекле.
Пироженка – на ней любимый красный халатик, надетый поверх голого тела, – смотрит в «глазок», секунд пять медлит в нерешительности и отворяет дверь.