Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День тягуче подходил к концу а, никакой развлекаловки не предвиделось, если не считать предстоящей ночной битвы с Амальчиевым. Распределили меня черт знает куда. Щербаничей, тех распределили в роту связи, на родимые Р-142. Они ходили довольные. Хрена ли им не радоваться, когда с этой радиостанции они со всем Афганом могут связаться! Со всеми пацанами из нашей учебки. Других-то связистов в Афгане не было. Сержантов-связистов готовил только Первый городок Ашхабада. На любом узле связи, за любой радиостанцией Сороковой армии сидели наши однокашники. Или те, кто раньше нас закончил нашу учебку. Вот Щербаничи и ходят именинниками. А мне досталось таскать на себе эту Р-149, которую в натовских войсках называют «волки-толки» — ходилка-говорилка (walky-talky). Ни ума, ни таланта не нужно. Дай мне Бог, чтоб я с нее мог с полком связаться. Она вообще рассчитана на три километра дальности устойчивой связи.
Настроение было похоронное. Меня, всего такого из себя красавца и умницу, засунули в пехоту. В пехтуру. При упоминании слова «пехота» в голову не приходило ни одного определения, кроме «тупорылая». Тупорылая пехота. А какая она еще может быть? «Сижу в кустах и жду «Героя». Это эмблема пехоты так расшифровывается. Звездочка, окаймленная венком.
Все рода войск имели иное толкование эмблем, нежели это было описано в Уставе. Десантура носила в петлицах «летучих обезьян». Пушки артиллеристов назывались «два хрена на службу забил». Эмблема связи называлась «мандавошка». Она и в самом деле смахивала на жучка или комара с крылышками. И самих связистов часто называли мандавошками. В этом не было ничего обидного, мы же знали, что связь — уважаемые войска. Войсковая интеллигенция. А все остальные — так… Покурить вышли.
Ночью предстояло махаться с Амальчиевым. Судя по нему, драться он умеет и любит и башку-то он мне расшибет. Не страшно было получить по морде. Тут другое…
Сам я вырос на рабочей окраине в хулиганском районе. Половина нашего двора успела пересидеть в тюрьме. Не драться было невозможно. Без драки не обходилась ни одна дискотека. Все праздники и гулянья неизменно оканчивались побоищем. Поэтому, драться я не боялся, но ужасно не любил это занятие. Мне скучно было драться. Я знал тьму занятий интереснее драки, а, кроме того, я не мог ударить человека по лицу. Не мог и все! Мне было физически больно это сделать, как будто бью не я, а меня. Я представлял себе боль другого человека от моего удара и у меня опускались руки. Не мог я человеку нанести удар в лицо. Да, дрался. Куда было деваться, чтобы не выглядеть белой вороной? Но удары наносил по корпусу, а чаще вообще ставил блоки и уворачивался. Дыхалка у меня была — будь здоров, и противник вскоре уставал молотить руками воздух. И вот сегодняшней ночью меня, почти чеховского интеллигента, будет разделывать под орех наглый Амальчиев, а я не смогу ему ответить. Сегодня в парке я двинул ему в глаз скорее от отчаяния, нежели осознанно. Просто было жалко, что три кавказца меня отлупят ни за что ни про что. А отколотили бы — будь спокойничек! Совершенно безнаказанно — трое на одного. Вот эта их безнаказанность меня и взбесила. Есть у тебя претензии к человеку — подойди к нему, отведи в сторонку один на один, как мужчина, а не кодлу с собой приводи. Вот я и подумал тогда: «будь что будет, пусть они меня втроем сейчас задолбят, но хоть один раз я ему врежу!».
Сегодня в парке я впервые в жизни ударил человека по лицу.
В таких вот невеселых размышлениях сидел я на крыльце модуля и курил. Кафельные плитки, разогретые за день, отдавали свое тепло моей заднице. Рядом прикалывались Щербаничи. Хрена ли им не радоваться? Не их загнали в пехоту и не им сегодня ночью идти махаться. Я отрешенно смотрел на струйку дыма от сигареты и перспектив в этой жизни для себя не видел никаких. В первый же день в Афгане я нажил себе серьезного врага. До отбоя было еще часа два, заняться было нечем, а тут еще земляки портили настроение.
После ужина к нашему модулю стали приходить старослужащие в поисках земляков. То и дело слышалось: «Есть кто с Донбасса?», «Есть кто из Армении?», «Есть кто из Ферганы?».
Тбилиси, Владимир, Тамбов, Ивано-Франковск, Воронеж, Павлоград, Андижан, Фрунзе, Астрахань — откуда только не было земляков?! Если таковые находились, то старослужащие обнимали его как старого друга и куда-то уводили. В модуле почти не осталось людей. За мной никто не пришел и я почувствовал то же, что чувствовал в детском саду, когда мама задерживалась на работе. Всех детей разобрали, а я одиноко сидел на стульчике к вящей досаде воспитательницы, у которой из-за меня срывалась личная жизнь. Заброшенный и никому ненужный ребенок.
Наконец-то!
— Мордва есть?
Передо мной стояли два парня в потрепанных хэбэшках и третьего срока бушлатах. Странно: на улице не холодно, градусов двадцать пять, а они в бушлатах.
— Есть, говорю, кто из Мордовии?
— Есть! Есть!
Я вскочил, боясь, что земляки уйдут без меня.
— Откуда родом? — спросил меня тот, что поменьше.
— Из Саранска.
— Вован, — маленький протянул мне руку.
— Санёк, — протянул руку второй.
— Андрей, — я пожал обе протянутых мне руки.
— Пойдем, земеля, — Вован обнял меня за плечо.
Между палатками и столовой в ряд стоял пяток приземистых глинобитных домиков с плоской крышей. У каждого было четыре двери: с одной стороны две оружейки, с другой — две каптерки. Вован подошел к крайнему домику и рывком распахнул дверь. В крошечном пространстве каптерки между стеллажами с матрасами и подушками под длинной вешалкой с шинелями сидело человек девять старослужащих. На трех квадратных метрах свободной площади был втиснут стол, накрытый диковинной снедью, недоступной для молодых: китайская ветчина, венгерские маринованный корнишоны, югославские карамельки, болгарский консервированный перец, апельсины, яблоки, лимонад в алюминиевых банках, сгущенка, а главное — плов, настоящий, узбекский. Из двух пятилитровых котелков исходил такой умопомрачительный запах, что я, несмотря на то, что плотно поужинал какой-то час назад, снова захотел есть.
— Заходи, — Вован толкнул меня в спину, — Знакомьтесь, мужики — наш земляк.
Все приветливо закивали головами, будто я был и их земляком тоже. Меня поразило не то, что на такой маленькой площади могло уместиться столько народу, а то, что этот народ, судя по всему — старослужащие, с жадностью, с животной алчностью сметал со стола все, что подворачивалось под руку, не успевая почувствовать вкус продуктов. Глаза горели лихорадочным нездоровым блеском как у котов или вурдалаков. Ложку за ложкой они отправляли в рот плов, хватали куски ветчины и хрустели корнишонами, вряд ли понимая, что у них сейчас во рту. Казалось, что они опаздывают на поезд, который уходит через минуту, и в котором их двое суток будут морить голодом и стараются одновременно и успеть на этот поезд, и наесться впрок, чтоб не голодать в пути. Было странным смотреть, как эти старослужащие не едят даже, а жрут хуже духов. Не секрет, что на первом году службы духам больше всего не свете хочется спать и есть. Аппетит ухудшается на втором году службы, а на третьем пропадает вовсе. Но на первом он всегда отменный и дух всегда хочет есть. Он голодный уже через час после приема пищи. Находясь почти все время на свежем воздухе и постоянно выполняя какую-нибудь работу, пусть не тяжелую, он не испытывает никаких проблем с пищеварением и всегда готов съесть чего-нибудь еще. Это из жизни духов возникла поговорка, что солдат должен иметь железный желудок, наглую морду и ни капли совести. Но даже вечно голодным духам по правилам хорошего тона полагалось есть медленно и степенно. Полагалось, не спеша, занять свое место за столом, снять панаму, наложить себе в тарелку не больше, чем у дедов или черпаков и вкушать пищу с чувством собственного достоинства. После того, как деды и черпаки наедятся, а наедаются они поразительно быстро, можно накладывать себе добавки. Хоть пять раз. Но за столом себя вести надо с достоинством и честью, не спеша. Некуда спешить — впереди еще два года. Всюду успеешь. А эти — порют и порют. Мечут и мечут. Как голодные коты, с глухим урчанием. Наперегонки. Обгоняя друг друга. Куда несутся? Даже беглого взгляда на стол было достаточно, чтобы понять — продуктов хватит, чтобы накормить не девять, а хоть двадцать человек.