Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОН ЛЕЖАЛ ЛИЦОМ ВНИЗ, все еще одетый в свою одежду. Вокруг головы образовалась огромная лужа крови. В области обоих висков и затылка имелись довольно обширные и глубокие повреждения, свидетельствующие о том, что был задет головной мозг. Задели его основательно и с разных сторон. Должно быть, пострадавшего долго били чем-то по голове. В теменной области череп был пробит насквозь, его верхняя часть почти ни на чем не держалась. Вероятно, удары также были нанесены в основание шеи, но шейные позвонки не были сломаны. Еще несколько ударов пришлись на плечи убитого, о чем можно было судить по следам крови, проступившей сквозь его свитер. И хотя последние описанные мною удары сами по себе не были смертельными, его мозг и мозжечок повреждены были настолько сильно, а подходящие к ним артерии полностью перерезаны, что вопрос оказания экстренной помощи даже не рассматривался.
НИКТО ИЗ ТЕХ, КОГО Я ЗНАЛ, не умирал в последнее время. Мне следовало бы быть за это благодарным, но по какой-то совершенно идиотской причине я не рассматривал это с такой точки зрения. Отсутствие трагического в жизни, представляющей собой мирный вакуум, может оказаться в итоге проблематичным и даже болезненным. В любом уголке этого города всегда был кто-то, кто плакал, но все это происходило настолько далеко от меня — этого центра вселенной, ее огромной глазницы, — что я и глазом ни разу не моргнул. Эта нехватка крайностей в моей жизни, движущейся по траектории абсолютной пустоты, превратила меня в заплывшего жиром и выжившего из ума идиота. У меня не было ничего, о чем я лично мог бы скорбеть. Поиск травматических ситуаций обычно ассоциируется с солдатами, вернувшимися домой из горячих точек, которые после всей кровавой мясорубки, которой они были свидетелями, просто не могут не прийти в бешенство при виде приближающегося почтальона, ныряют под стол, начинают выть, выскакивают из окон или разряжают обойму в свою же голову. Насколько мне известно… по крайней мере, я в это верю… я в состоянии вынести практически все. Приведу вам несколько примеров почти пустяковых издевательств, которым я подвергся в своей жизни.
Когда я был ребенком, моя мать частенько принималась орать во всю глотку, пытаясь избавить меня от икоты посредством возникающего диссонанса. Это было ее личное изобретение, и оно крайне редко давало желаемый результат. Икота же случалась у меня каждый день, потому что я рос нервным и не мог делать равномерные вдохи и выдохи через нос. Она, бывало, пряталась за дверью, а потом выскакивала оттуда прямо на меня. Она щекотала мою макушку, производя омерзительные пощелкивания костяшками пальцев одной из своих костлявых лапищ, и говорила, что это паук запутался у меня в волосах. Или сдавливала меня с двух сторон, трясла и потом уверяла: «Все прошло!» Моя мать считала, что способна вышибить из меня любую подцепленную мною болезнь и что я получаю удовольствие от ее методов лечения. Отец же в свою очередь не обращал ни малейшего внимания на эти регулярные односторонние и совершенно оскорбительные действия. Однажды, когда я слизывал соду с кухонного стола, она влепила мне такой подзатыльник, что выбила зуб. А в другой раз пыталась меня задушить при помощи телефонного кабеля. Ее стряпня была еще одним из ее фирменных способов причинения удовольствий. Она называла меня ангельским ребенком, потому что я добросовестно выкидывал ее недоразмороженные полуготовые обеды, которые она считала съеденными. Она была последовательницей Научной церкви Христа и, следовательно, большой почитательницей Мэри Бейкер-Эдди[4]. Для нее блевота была подлинным религиозным переживанием. Бог морально очищал меня. В этом она была права. Когда я изрыгал из своих недр куски полупереваренного тухлого мяса, она нависала надо мной и говорила: «В материи нет ни жизни, ни истины. В ней не заложено никакой сути или способности к пониманию чего бы то ни было». Впрочем, я бы не сказал, что то, что происходило в подобные моменты в материальном мире, было начисто лишено какого бы то ни было смысла. Может, оно и не являлось чем-то глубокомысленным. Скорее плохо пережеванным. Но моя мать продолжала: «Дух есть бессмертная истина, материя же конечна и ошибочна. Дух реален и вечен, материя иллюзорна и временна. Дух — это и есть Бог. А ты — его образ и подобие, поэтому ты существо не материальное, но духовное». После чего она трепала меня по голове и велел прибрать за собой. Я был блюющим ангельским ребенком.
Как и любой ребенок, я ожидал худшего. Это очевидно. Не собирается ли моя мать бросить меня в бакалейном магазине? Или продать? Или столкнуть с обрыва? Или затащить меня в постель? Или выколоть мне глаза? Действительно ли тот человек на лавке в парке собирается меня пристукнуть? Ни один из вариантов развития событий нельзя было сбрасывать со счетов. На случай опасности у меня был заготовлен план: схорониться под домом. Там у меня даже был заныкан фонарик. В гараже у родителей имелся большой запас консервов, а я хранил там золотые монеты, плоскогубцы, вилы, раскладной нож, кирку для колки льда и кнут. Враг должен был быть готов к тому, что будет заколот прямо в сердце, расчленен и предан забвению. Родителям мир также представлялся пугающим, но совсем в ином ключе: каждое насекомое непременно было ядовитым, а каждая собака — бешеной.
Эти сцены моей жизни стоят перед моим внутренним взором, словно все это случилось только вчера. От них пахнет серой, и они ясно дают понять, что без меня им не жить, а все произошедшее было лишь милой семейной шуткой. Мои родители были монстрами, которые тем не менее исправно ходили на работу и в разговоре с другими людьми умудрялись добиться того, чтобы те понимающе кивали им в ответ. Когда же мне доводилось с ними разговаривать, они смотрели в пол и мычали что-то вроде: «Э-э-э-э… ну-у-у-у». А потом просто уходили с опущенными головами. С наступлением моего отрочества все разговоры между нами и подавно прекратились. Кончилось даже это мычание. Неожиданно все перестало иметь значение. Все эти люди, с которыми я ходил вместе в школу, — ведь не было на свете ничего, что могло бы воспрепятствовать их радостному, я бы даже сказал, эйфорически-идиотскому продвижению вперед. Я же был замкнут, угрюм и инертен. Никто из моих друзей не отличался крепким здоровьем (они никогда не посещали врачей, и ни у одного из них не было медицинской страховки), однако все они скопом и каждый по отдельности сумели выжить. Будучи одним из многих затраханных, но все еще почтительных людей, населяющих эту планету, я подолгу пялился в свое окно и, конечно же, ничего там не видел. Еще я пялился в телевизор (отданный мне одним приятелем по работе, с которой я давным-давно ушел, — или меня уволили? Мне больше не стыдно в этом признаваться.), а там показывали незнакомцев, вываливающихся из обуглившихся самолетов (или мне это только казалось), мертвые тела, которые застегивали в специальных мешках и увозили куда-то на носилках, расплющенные всмятку машины, налетевшие на стену, телефонную будку или другую машину, пистолеты, палящие кому-то прямо в лицо (я слышал лишь сам выстрел, причем всегда вплотную, рисовать всю сцену мне снова приходилось в воображении). Но все, кого я знал (друзья, родственники, соседи), спокойно вставали каждое утро со своих постелей, не испытывая ничего, кроме, может быть, головной боли или першения в горле. Но эта малость, как и полагается, приобретала в их представлении колоссальное значение и вынуждала их хныкать так, словно кто-то вырвал им ногти или снял целый пласт их упругого, лишенного веснушек эпидермиса. На моей коже веснушки есть. Я был чрезвычайно удивлен, когда обнаружил, что эти светло-коричневые пятнышки удаляются вместе с верхним слоем кожи. Я всегда представлял себе, что я веснушчатый до костей. А также непрерывно деградирующий и не склонный плакать.