Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он бросает кисть на лист вощеной бумаги и скручивает в трубочку первый подвернувшийся под руку журнал, превращая его в орудие убийства. «Арт-Форум». Нет-нет-нет, этим нельзя. В нем написано про его последнюю инсталляцию. С унитазом. Хороший был унитаз… Он думает, это забавно. Но лично мне труп этого хренова обозревателя пришелся бы больше по душе. Так. Тот, что под ним, тоже нельзя трогать. Там размещена реклама инсталляции. Сзади, на внутренней стороне обложки. Как насчет вот этого, старого? В нем про него нет ни единого слова. Только не думайте, что он его читал. А я-то тем более не буду. Дело в том, что если на нем останутся мушиные кишки, он непременно его выкинет. Даже если их стереть, его все равно будет от этого тошнить. Примерно такое же чувство испытываю и я. Когда перелистываю страницы этой бульварщины. Все знают, для чего они на самом деле предназначены. Для того же, для чего и листья в лесу. Мертвая муха. Два дня, как мертвая. Три, четыре, пять и так далее. Даже самое смутное воспоминание о насилии может стать для него проблемой на несколько часов. Да, от этого меня действительно тошнит. Что странно. Особенно если учесть, каким неистовством отличается мое воображение. Как же его звали? Того англичанина с кучей бабок, который сказал, что основная тема моих полотен — страх. Думаю, он не так уж не прав. А вот от от заумного пиз…больства Жака Лакана и Роланда Барта[6], меня действительно тянет отложить коричневую личинку.
Каждый день в три часа он отправляется вздремнуть. Как правило, ему сняться самые обычные вещи. На этой вот неделе — люди с огромными белыми зубами. «Почему именно зубы? — спрашивает он сам себя. — Мои вроде не настолько плохие. Немного кривые, но зато не очень желтые. И чего я беспокоюсь о хороших зубах?» Да, это для него затруднительный вопрос. «Может, меня волнует перспектива быть съеденным? Но кем?» Он видит, как его эмоции выплескиваются через край ванны, и расстраивается еще больше на предмет того, что мыльная вода просочится под линолеум (когда вообще последний раз такое случалось?), уйдет в фундамент и будет там тухнуть. Прекрасные условия для размножения всяких паразитов. Влага. А я только недавно внес последний платеж за этот участок, черт бы его побрал.
Он хватает газету и скручивает ее. Он скручивает ее еще и еще, чтобы она стала твердой, но податливой. Муха демонстрирует свои скоростные характеристики, не изменяя тем не менее своему случайному эзотерическому курсу. Он замахивается на муху — медленно, будто паясничая. Ну, вот теперь она зажужжала. Низким жирным голосом. Одним из тех, что вызывают раздражение. После этого ее никак нельзя назвать тихоней. Работа — хоть серьезная, хоть какая, особенно живопись, — не может выполняться в условиях, когда тебя что-то отвлекает. Из нормального рационального человеческого существа этот экземпляр превратился (только давайте не будем обсуждать мою личность) в нечто уродливое. В какое-то абсурдное, никчемное существо. И прекрасно. Я никогда не мечтал стать незабываемым.
Он вспоминает других мух, залетавших в студию. Ах да, я называл одну из них соней. Она вела себя так, словно взросла в холодильнике. Хмельная замороженная муха, которая не могла передвигаться по воздуху. Она была зомби в своем мушином мире. Восставшей из мертвых, рассчитывающей на великодушие посторонних (людей, пауков, кошек), которые воздерживались от того, чтобы ее убить. И вот эта сонная муха, совершенно бестолковая в своем опьянении, грустная и очень ранимая, приземляется на мою руку в надежде, что ее приласкают. Я смахиваю ее на стол. «Может, она просто неважно себя чувствует? — думаю я. — Съела что-то не то? Впрочем, нет, как она могла съесть что-то не то, если ее любимая пища — это дерьмо. И о чем я только думаю? Может, она в депрессии? Или просто уже очень старая, на закате лет? Это больше похоже на правду. Ее жизнь подходит к концу». Пошатываясь, сонная муха забирается на ободок чашки. Она вся трясется. Ее волосатые лапки просто не в состоянии выдерживать тяжесть такого откормленного тела. Я с размаху бью по чашке. Слишком сильно. Чашка разлетается на куски. Жертва охоты. Ничего, разотру в порошок для глины. Муха падает замертво. Надо подвесить ее где-нибудь в качестве предупреждения всем остальным, гласящего: «Это может случиться с каждым!»
Опытные боксеры запросто могут поймать муху. Так он начинает разговаривать с мухой, будто она — его противник по рингу. Вслух, громким голосом он заявляет мухе, что намерен пришибить ее на месте. Что порвет ей задницу. «Ты пожалеешь, что вообще родилась на этот свет!» Затем он рисует в уме рекламный плакат, изображающий маленькую муху (примерно в два раза больше ее истинного размера, что все равно не больше его ногтя на большом пальце) и себя — рассерженного, растерянного, потного, одетого в атласные боксерские трусы со скрученной газетой в руках. Двое, планирующие схлестнуться на Рождество во Дворце Цезаря.
ОБНАЖЕННОЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ТЕЛО воистину великолепно. Вот вам, например, когда-нибудь приходилось писать обнаженное тело — будь то голый мужчина или женщина? Моя жена, ныне покойная, была художником и последнее, что она написала, — это тигр посреди зеленого луга. Повсюду трава (очень много травы), тропические птицы, пальмовые деревья и голубой источник. А на спине тигра, как вы думаете, что? Вы не поверите! Нагая женщина! Лениво развалилась на этой дикой и опасной бестии, как будто этот не живой тигр, а его шкура, лежащая в доме какого-нибудь богача на полу перед камином.
Сам я — профессиональный фотограф. В свободное время. Снимаю для таких изданий, как «Ньюзуик», «Омни» и «Плейбой». Моя жена знала, что умирает, — упокой, Господи, ее душу — и попросила меня сделать гигантскую фоторепродукцию этого шедевра. И я сделал. Почтил ее память.
Я купил самые дорогие линзы в мире. И самые дорогие фильтры. Затем отправился в зоопарк и снял крупные, очень подробные планы тигра. Я выбрал самую свирепую зверюгу из всех, что там были. Весом в четыреста килограммов. Уверен, своими когтищами он распорол брюхо не одному слону, медведю, крокодилу, буйволу и кабану. Не говоря уже о ланях и коровах. Я сделал семьдесят два снимка. И это — только его взгляда. Я запечатлел верхушки пальм, своими отражениями прилипшие к влажной поверхности его желтых глаз. И сделал много-много фотографий его седых бакенбард и бороды. Постепенно я проникся к нему уважением за его животную смышленость.
В какой-то момент, когда я смотрел через видоискатель своей фотокамеры, пытаясь вглядеться в самую глубь его тигриных глаз, я вдруг почувствовал внезапную мужскую солидарность. Это был я: тигр был мной, а я был тигром. Я был тигром. В глазах своей жены.
Затем я отснял тысячи острых лезвий травы. А после этого сфотографировал свою жену. В обнаженном виде. Увековечил каждый волосок и каждый миллиметр ее кожи. Потом я разрезал все фотографии на мелкие квадратики и стал постепенно наклеивать их на самую большую стену, которая имелась в нашем доме.
Это случилось как раз перед ее кончиной. Когда она ушла, все вокруг сразу стало мрачным, и я везде держал свет включенным. На нашей кровати я разложил фотографии ее голубых глаз. Десятки рядов фотографий. Маковое поле. Она выглядела умиротворенной. А мне очень ее очень не хватало. Клянусь, ее нагота — это естественное состояние — есть подлинное и чистое искусство. На полу покоилась подборка снимков ее бедер и груди. Я прижимался к ним губами и целовал. Глянцевое ощущение приближающегося финала меня взбодрило. Размер четыре на пять дюймов. Безгранично.