Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще по крайней мере сотня.
И тут до меня доходит, куда бежит Назира. Наружу. Из Прибежища, на незащищенную территорию, туда, где нас легче легкого найти, схватить и убить. Я медлю. Прежние сомнения провоцируют вопрос, не свихнулся ли я, как можно ей доверять…
– Кенджи, невидимость… Быстро…
И она исчезает. Я делаю глубокий вдох и следую ее примеру.
И практически сразу понимаю почему.
Вне защиты, наложенной на Прибежище, крики становятся громче, нарастая и приумножаясь. В темноте. Вот только здесь совсем не темно. Вернее, не здесь. Не совсем. Небо разверзлось, свет и тьма смешались, падают облака, деревья гнутся, мерцают, гнутся и мерцают. Земля под ногами морщится и трескается, куски дерна подлетают в воздух, дырявят все и ничего. А потом…
Плывет горизонт.
Солнце вдруг оказывается у нас под ногами – обжигающий, ослепляющий и разрушающий свет, похожий на молнию, когда та скользит по траве.
С такой же скоростью горизонт опять встает на место.
Вся сцена за гранью разумного.
Я не в состоянии это осмыслить. Переварить.
Какие-то люди пытаются бежать и не могут. Слишком истощены. Слишком обескуражены. Они делают пару шагов, и что-то вновь меняется, люди снова начинают кричать, каждый погружается то во тьму, то в свет, то во тьму, то в свет.
Рядом со мной возникает Назира. Мы вновь видимы. Теперь ясно: смысла прятаться нет. Не здесь. Не при таких условиях.
Она резко поворачивается и принимается бежать, и я уже знаю – она возвращается в лагерь.
Надо сообщить остальным.
Если только они уже не в курсе.
Вернуться мы не успеваем: я замечаю ее. Рядом со входом, на фоне хаотично разгулявшейся стихии…
Джульетта.
Она на коленях, руками зажимает виски. На лице написана мучительная боль, а рядом, скорчившись, сидит Уорнер, бледный, напуганный, руками держит ее за плечи и кричит. Что – мне не расслышать.
А потом…
Кричит она.
И я молю: «Только не это. Пожалуйста, боже, только не это».
Теперь все иначе. Теперь крик направлен вовнутрь. Он отражает боль, ужас, жалкое подобие предыдущего.
И на этот раз она отчетливо кричит:
– Эммелина! – кричит она. – Пожалуйста, не надо…
Для Тары Вейкум, за все эти годы
Глубокой ночью я слышу птиц.
Слышу, вижу. Закрываю глаза и ощущаю их. Трепещут в потоках воздуха перья, крылья едва касаются моих плеч, когда птицы набирают высоту, когда они заходят на посадку. Звенят в ушах и разносятся эхом нестройные крики, звенят и разносятся…
Сколько их?
Сотни.
Белые птицы, белые с золотыми макушками вроде короны. Они летят. Парят в небе. У них сильные, прочные крылья, они – хозяева своей судьбы. Когда-то эти птицы вселяли в меня надежду.
Давно, в прошлом.
Зарываюсь лицом в подушку, нахлынувшие воспоминания заставляют впиваться пальцами в ее хлопчатобумажную плоть.
– Тебе они нравятся?
Мы в большой просторной комнате, где разит нечистотами. Повсюду деревья, такие высокие, что почти касаются труб и балок на решетчатом потолке. Птицы, десятки птиц пронзительно клекочут, расправляя крылья. Их крики оглушают. Немного страшно. Пытаюсь не вздрогнуть, когда одна из этих гигантских белых птиц пикирует совсем рядом. У нее на лапе ярко-зеленый неоновый браслет. Такой есть у всех.
Какая-то бессмыслица.
Напоминаю себе, что мы в помещении – вокруг белые стены, под ногами бетонный пол, – и со смешанными чувствами поднимаю взгляд на мать.
Впервые вижу, что она так искренне улыбается. В основном она улыбается, когда рядом отец или когда они вместе прячутся в углу, шепчутся там. Но здесь и сейчас есть только я и мама, и туча птиц. Мама счастлива; не буду обращать внимания на то, что у меня странно сосет под ложечкой. Когда у мамы хорошее настроение, мир кажется лучше.
– Да, – вру я. – Они мне нравятся, очень-очень.
– Я так и знала. – Ее глаза вспыхивают. – Эммелина не питала к ним интереса, а ты… ты, милая, всегда привязывалась к вещам. Вы с сестрой совсем разные.
По какой-то причине ее слова меня обижают. Они вроде и не обидные, но звучат именно так.
Хмурюсь.
Я все еще не понимаю, что происходит, а она продолжает…
– Примерно в твоем возрасте я завела себе одну такую, как питомца. В те времена птицы водились повсеместно, от них и избавиться было сложно. – Мама смеется, а я смотрю, как она глядит на летящую птицу. – Возле нашего дома на дереве жила одна, и каждый раз, когда я проходила мимо, она звала меня по имени. Только представь себе! – Мама наконец поворачивается ко мне лицом. – А теперь они почти исчезли. Я не могла этого допустить. Понимаешь?
– Конечно, – вслух произношу я.
Снова ложь. Едва ли я понимаю свою мать.
Она кивает.
– Эти создания особенные, не такие, как все. Они умные. Умеют говорить, танцевать. И у каждой на голове корона.
Она снова отворачивается, пристально разглядывая птиц так, как рассматривает все то, что связано с работой: радостно.
– Большие желтохохлые какаду создают пару раз и на всю жизнь. Как мы с твоим отцом.
Большие желтохохлые какаду.
Я резко вздрагиваю от неожиданного, теплого прикосновения. Чувствую, как пальцы еле ощутимо пробегают вдоль моего позвоночника.
– Любимая, – слышу я, – все в порядке?
Я молчу, поэтому он придвигается, шуршат простыни, он обнимает меня, и наши тела сливаются в одно целое. Он теплый и сильный; я обретаю полный покой, чувствуя себя в безопасности. Его губы касаются моей кожи, скользят по шее, так умело, что до кончиков пальцев на ногах пробегает электрический разряд; меня бросает то в жар, то в холод.
– Опять повторяется? – шепчет он.
Моя мать родилась в Австралии.
Я знаю, потому что она сама как-то об этом рассказала, а еще потому, что сейчас, несмотря на отчаянные попытки противостоять пробуждающимся воспоминаниям, забыть я не в состоянии. Как-то мама рассказала мне, что эта птичка (большой желтохохлый какаду) родом из Австралии. В девятнадцатом веке их завезли в Новую Зеландию, но Иви, моя мама, ее там не нашла. Она влюбилась в этих птиц еще дома, ребенком, когда одна из них, по ее заверениям, спасла ей жизнь.