Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прежде она бы сказала — «рехнуться можно» или «это совсем надо чокнутым быть», чтобы вот так, ни с того ни с сего, перед посторонними людьми о себе распинаться, себя наизнанку выворачивать, мучиться, стесняться, слова подбирать, короче, из кожи вон лезть, но рассказывать. Конечно же, тут рехнуться можно, а все-таки это значит поставить свою жизнь в ряд с остальными, и постепенно она начала себя спрашивать, а вот все эти «левые», все эти «товарищи» — они-то как и почему выдерживают это, с позволения сказать, существование, одинаково безысходное что за нейлоновыми занавесками в дешевых муниципальных квартирках, что за новенькими двойными рамами перестроенных крестьянских изб. Может, другая жизнь вообще лишь внизу, на равнине, легко дается, возле реки или вообще только в городе, на его улицах и площадях?
Глубоко за полночь они падали в постель, но чаще всего тут же кидались друг на друга, безмолвно, яростно, с одной-единственной целью. В самые страстные минуты Сильвано мог вдруг заговорить о смерти, лишь бы усилить ее наслаждение, и постепенно она научилась многое в этой маленькой смерти ценить, упиваться ею с ним вместе, ощущать родными его пальцы, его плоть, его дыхание. Вместе с ним она вкусила плотский голод, неистовую взаимную алчность языка, зубов, губ, и не было такой любовной стрелы, включая самые простецкие, из тех, что мелом на заборах рисуют, которая не пронзила бы им сердце, они оба изнемогали от наслаждения и усталости, изнуряя друг друга неистовостью этой невероятной, лицом к лицу, близости, исчерпывая ее и себя до дна, — но и в такие мгновения многое в их мыслях и даже в их чувствах оставалось до конца не исчерпанным, еще возможным.
Через поле к деревне светло-серой лентой тянулась дорога, Ольга видела, как местами ее асфальтовая спина проглядывает из сочной луговой муравы, словно извивающиеся кусочки только что разрезанного дождевого червя. А если сощурить глаза, асфальт вообще кажется белым. Конечно, она знает, помнит, как здесь было красиво — и трава, и камни у дороги, и телята за электрическим ограждением. Но ее чувства почти никогда не знали здесь цели, тут не было ничего и никого, кого можно любить и ненавидеть. Разве что одиноко стоящему деревцу порадоваться.
Ей очень хотелось о многом расспросить Флориана — не столько из любопытства, сколько просто чтобы не молчать. Как тому жилось вдвоем с отцом и как отец относился к его матери, сторожихе… Но потом она все-таки раздумала и спрашивать не стала. Было неприятно вживаться в мир калеки, и она внушила себе, что лучше промолчать, избавить и его и себя еще и от этого душевного надрыва. Его настырная, с шепелявым придыханием, манера рассказывать сразу стала действовать ей на нервы, так что когда они с луговой тропки свернули наконец на дорогу к деревне, Ольге уже больше всего на свете хотелось дать ему пинка под зад.
За шпенглеровской мастерской у Плозера прежде был большой луг, и на этот луг Ольга, когда ей было лет девять-десять, как-то раз поехала навоз разбрасывать. Это случилось во время прогулки с отцом — она вдруг вспрыгнула на обогнавшую их подводу, на которой позади сидела Ленка Плозер, выставив напоказ свои заячьи зубки и болтая ногами. Одним прицельным прыжком и соответствующим ловким маневром зада она взлетела на подводу и пристроилась рядом с Ленкой, беззаботно ухватившись рукой за плетеный борт. Тракторов тогда в их местах еще не было, подводу с навозом тащила взмокшая от натуги кляча. Ольга помахала отцу рукой, словно сама, на свой страх и риск, решила пуститься в то дальнее странствие, о котором он так часто распинался. Она махала отцу, наблюдая, как на его обескураженной физиономии изумление постепенно сменяется смехом. Сейчас эта картина вдруг снова встала у нее перед глазами с такой отчетливостью, словно внезапно отразившись в каком-то зеркале.
Проходя мимо парикмахерского салона, который Елена открыла несколько лет назад, на волне туристического бума, Ольга вдруг, сама не зная почему, свернула к дверям и вошла, сразу решительно опустившись в одно из вращающихся кресел искусственной кожи.
— Под мальчика, — сказала она, — и как можно короче.
Тощее лицо Ленки кивнуло ей в зеркале, Ленка узнала ее и поздоровалась, но не улыбнулась. На Ольгу снова глянули Ленкины большие глаза и резко выступающие вперед, даже наполовину не прикрытые губами зубы, и все это в темно-фиолетовых недрах зеркала, словно в раме, на картине. Не хочет ли она снять замшевое пальто, спросила Ленка, и Ольга, не вставая с кресла, только слегка приподнявшись и подавшись вперед, позволила стянуть с себя пальто. Как можно короче, повторила Ольга, можно и ручной машинкой, фасон ей не так важен.
Флориан ее отпустил, а сам остался. Может идти куда угодно, сказала она ему, но нисколько не сомневалась, что он отправился прямиком в мертвецкую. Она-то от всего сердца пожелала ему другого: захотеть зайти в «Лилию» и у стойки выпить вместе с другими пива или винца.
Ей были приятны прикосновения Ленкиных пальцев, они теребили ее волосы, поворачивали ее голову то направо, то налево, потом строго, слегка прижав, возвращали на прежнее место и снова пускались в свой перепляс, легкие, почти неощутимые, как паучьи ножки. Пожалуй, нигде и никогда прежде не доводилось Ольге видеть столь уродливую мастерицу красоты. Лицо тощее, вроде как совсем без мяса, кожа да кости, будто после ожога, только без следов и шрамов, да и кожа сама по себе нормальная, мягкая, розовая. В школе Ленку иначе как Ленка-Зайка и не звали, причем обычно эта кличка как бы удваивалась, превращаясь в дразнилку: Ленка-Зайка, Зайка-Ленка. И вдруг, в один прекрасный день, Ленка-Зайка является в школу остриженная наголо, и на лысой голове, под крохотными волосиками зияют струпья, как после гнойных болячек, и пятачки проплешин совсем без волос, это где струпья опали, — с тех пор ее уже никто Ленкой-Зайкой не звал, только вшивой Ленкой, да еще с присказкой: «Хороши вошки у Ленки на бошке!»
Такую модную прическу — и снимать, сказала Ленка, обращаясь не к Ольге, а к ее отражению в зеркале, это ж только с прошлой осени фасон, до следующей зимы запросто носить можно, а она остричь вздумала, нет, этого Ленка решительно не понимает, и ни в одном модном журнале о коротких прическах ни слова, к тому же эта прическа так подходит к воротнику ее пальто. Но Ольга в ответ лишь бросила:
— Стриги под мальчика, тебе говорят, полсантиметра оставишь, не больше.
Лишь после этого пряди волос посыпались наконец на белую парикмахерскую накидку.
Ленка, по-прежнему безмужняя — по крайней мере была в последний раз, когда Ольга отца навещала, — так и осталась куковать со своими двумя внебрачными детьми на плозеровском подворье. А как она теперь-то с детьми управляется, когда у нее пансион вместо дома? — поинтересовалась Ольга.
Так им же уже больше десяти обоим, ответила Ленка, вполне сами по хозяйству помогать могут, мальчишка на кухне иной раз пособит, а дочка вообще уже почти заправская горничная, отец ей отличную каморку в полуподвале оставил, из окна английский газон видать и бассейн. У них в подвале для детей постояльцев что-то вроде спортзала, настольный теннис и все такое, ну, так ее дети там тоже иногда играют. Времена-то изменились, сказала Ленка, ловко щелкая ножницами над Ольгиной головой, вроде как получше стало, теперь вот и салон кое-какие деньги приносит, она, как говорится, на своих ногах теперь стоит, без посторонней помощи. Ленка говорила, обращаясь исключительно к Ольгиному лицу в зеркале и почти ни на секунду не покладая ножниц. А ей-то в городе еще не обрыдло?