Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воины в смятении кружили вокруг, у большинства из них застряли наконечники стрел в плечах или бедрах. По блестящей стали струйкой бежала кровь. Центурион скомандовал построиться и приблизиться, обнажив мечи. Но кавалерия потеряла всякую надежду подойти к столь неуловимой цели.
Вновь всадники-варвары повернули вниз, с горного хребта, к палящему утреннему солнцу, а затем вернулись обратно, улюлюкая от радости, закрутившись на месте почти на полном скаку и подняв вихрь из песка и камней. Пришпоривая своих крупноголовых лошадей по низкому, мощному крупу, гунны отвели их назад, когда те перешли в галоп, затем снова поднялись и выступили вперед — прямо из-за слепящего света солнца. Повсюду что-то жалило, кусало и застилало кавалеристам глаза, а их противники неслись вдоль берега озера, пролетая сквозь дымку над отмелью и вздымая мелькающими подковами неторопливые воды, рассыпая серебряные радуги и яркие блестящие брызги.
В воздухе не смолкал свист тонких стрел. Растерявшиеся солдаты были в смятении: они чувствовали, как на их шеи и плечи спускаются арканы и сети. Лошади хромали под всадниками. А гунны с ревом появлялись незнамо откуда, набрасывали на передние ноги животных пеньковые арканы со свинцовыми крючками. Повсюду сверкали вспышки отражающегося солнечного света, слышались победные возгласы, виднелись раскачивающиеся пучки волос и взлетающие ленточки. Белозубые дикари во все горло пронзительно кричали, везде мелькали их синие татуировки.
Кони римлян сильно прихрамывали и ржали, затем внезапно упали на колени на залитом солнцем берегу моря, словно в покаянии и отчаянной мольбе. Всадник с кожей медного цвета направился к каждому из растерявшихся кавалеристов, откинул в сторону оружие из его ослабевших рук и убил одним ударом кинжала или копья. Иногда распластавшийся солдат протягивал руку, пытаясь в последний раз защититься. Тогда меч гунна рассекал в мгновение затвердевшую кожаную повязку и предплечье и обрубал их, и только потом лишал жизни всадника.
Повсюду кружились и падали люди, перелетая через склоненные головы своих лошадей и мягко валясь в грязь, поверхность которой стала красной от солнца и крови. Кони, пронзенные копьем, вздыхая, испускали дух. Центурион превратился в обезглавленный труп на песке, где сгустками текла кровь. Несколько последних кавалеристов, казалось, ждали, словно скот перед бойней или стаю подраненных зверей, окруженную бесчисленными и безымянными хищниками. А обнаженные воины, смеясь, обсуждали предстоящее убийство, как обычный радостный ритуальный праздник во имя вечного чуда и изменчивости жизни.
Цаба и Аладар слезли с лошадей и беспечно шагали по отмели, собирая головы. Простые железные шлемы лежали полузатопленными в мутной воде, а их владельцы, согнувшись или странно скрючившись, затихли в грязи. Их головы находились поодаль от тел, лбы покрылись запекшейся кровью, лица были обтянуты сеткой ярко-красного цвета, открытый череп обнажался.
Цаба запел песню победы. Аладар откинул назад голову, засмеялся и протянул правую руку, залитую кровью по плечо. Он потряс связкой голов, и в сверкающем свете солнца закружились дугой капли крови, словно какая-то темная расплавленная руда, которая извергается из вулкана. Кровь упала и исчезла в воде внизу, как будто ее никогда и не существовало…
Гунны оставили убитых лошадей, тела и несколько конечностей в малиновой пене прибоя на берегу и продолжили путь, издавая громкие восторженные кличи. Два византийских купца зашевелились и застонали. Они были по-прежнему связаны и переброшены, подобно поклаже, через седла захваченных коней.
У Цабы оказался глубокий порез на лбу, который едва не затронул глаз. Оттуда сильно шла кровь. Но избранный, судя по всему, не обращал на боль внимания. У Аттилы обнаружилась большая рана на предплечье, клочок кожи свободно болтался, а кровь стекала вниз по руке. Битва закончилась, и гунны замедлили свой стремительный полет к победе. Каган остановился и связал рану лоскутом от одежды одного из купцов. Затем приказал Цабе сделать то же самое, а уж после осмотрел своих людей.
Избранные подняли глаза на вождя, и что-то, похожее на восхищение, промелькнуло в их взгляде. Это их правитель — непобежденный, неутомимый вождь. Это их первая кровь, их победа.
Но теперь воины хотели большего. Жажда победы, как и жажда славы или золота, неутолима. Аппетит растет во время еды.
Аттила улыбнулся.
— Домой, — проговорил он.
* * *
Весь следующий день гунны непрерывно ехали, не проронив ни слова. Но ночью возле костра, когда все ели, Аттила обратился к воинам.
— Некоторые люди преклоняются перед понятиями «правильного» и «неправильного», делают добро и зло богам, добиваясь цели, — произнес он. — Я верю в жизнь и смерть. Вопрос не в том, правильно ли что-то. Он в другом: «Дает ли это мне более полное ощущение жизни?» Вот что в центре всего! Таков образец, по которому боги сотворили землю — колыбель жизни! Больше жизни! Даже бледные моралисты на трибунах или коварные законники в бездушных судах, занятые проверкой всего вокруг, делают так. Ведь это дает им более полное ощущение жизни, доказывает их силу над остальными. И, подобно стаду, многие дозволяют им поступать так и верят в них. Не позволяйте. Только слабые и рабы позволяют. Ты сам себе судья, и никто не вправе судить тебя, кроме тебя самого. Другой человек может судить тебя не больше, чем одежда, в которой ты стоишь перед ним. Ты жил? Вот вопрос, задаваемый на смертном одре, единственный вопрос. Есть ли у тебя мужество быть самим собой, осуществить свои желания? «Месть — это неправильно, — говорят христиане. — Прости, прости!» — с чувством вины шепчут они, окруженные бесцветными облаками фимиама, в раскаянии поднимая глаза к небу. Их белые руки мягки, словно воск свечей, тела склоняются в благоговейном почтении перед Богом, и мрачные храмы наполняются песнопениями евнухов.
— Прости? — воскликнул Аттила внезапно резким голосом. — Какое это имеет отношение к сладкой мести? Вот где жизнь! С лихвой отомстить одному из старых врагов — вот самая пьянящая, самая животворная радость. Она наполняет тебя счастливым смехом, она окружает мир золотым сиянием, она заставляет тебя радоваться жизни! Все, что мы делаем, должно заставлять нас радоваться жизни, заставлять нас обладать тем, что нам дано. И не следует беспокоиться, если твоя месть и твоя победа — чье-то сокрушительное поражение. Смотрите — вот она, тайна. Это ведь и его триумф, скрытый триумф, исполнение высшего желания, дарованного богами, которым он не мог больше сопротивляться, как не сумел противиться черным крыльям бури над степью. Все люди должны умереть; цари и рабы в могиле выглядят одинаково. Поверженный не в силах сделать ничего, он способен только спасти самого себя от этого наказания и огня, от этого рокового дня. Поэтому он решительно идет на смерть. Герой бросает вызов в лицо буре до самого конца, пока не падет, словно цветок, срезанный косой, чтобы быть воспетым и навечно остаться в народной памяти из-за своего оскорбленного благородства. Нет ничего благороднее, чем оскорбленное благородство!
— Я помню своего отца, Мундзука. — Аттила кивнул и замолчал на минуту. — Его лицо стоит перед моими глазами. Я помню, как отец погиб из-за предательства Руги и покрывшегося ржавчиной золота Рима. Был ли Мундзук настолько слаб, что подлец Руга убил его в самом расцвете сил? Был ли отец побежден им, превратилась ли его жизнь в ничто, в пустоту, а его наследники — в мишень для презрения и насмешек? Вовсе нет! Он прославился своей смертью и оскорбленным благородством.