Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что надо делать? – поспешно спросил у него Огюст.
– Вам надо выпить можжевеловой настойки либо эфира, ежели достанете в аптеке, – посоветовал доктор. – А больному, увы, я уже ничем помочь не могу…
Он говорил это, выйдя с Монферраном в коридор, притворив за собою дверь.
– То есть как это вы не можете помочь?! – закричал на него архитектор и схватил его за плечо, в горе забывая обо всех приличиях. – Да как вы смеете так говорить?! А вы знаете, кто это?
– Да, – спокойно кивнул молодой человек. – И кто вы, я тоже знаю. Поэтому спасаю вас, коль скоро могу спасти. А господину Росси, увы, я помочь не в силах, холера уже сожгла его…
– Как – уже?.. Но ведь это самое начало болезни…
– Нет, сударь, это ее конец. – Голос доктора был суров и тверд.
– Но… Но… я же видел, она происходит не так. – В исступлении архитектор не желал верить неизбежному, пытаясь доказать доктору, что тот ошибся. – Ведь должны же быть приступы, судороги…
– Они и есть, и были, но только они так слабы, что вы их не могли увидеть, господин Монферран. Для настоящих судорог надо иметь силы, а организм господина Росси слишком ослаблен, слишком истощен. Он старше своих истинных лет, и жизни в нем почти не осталось, ее уже слишком мало для борьбы с таким чудовищем, как холера. Ему жить еще два-три часа.
В этом предсказании доктор ошибся. Упрямая воля Карла Ивановича продлила его страдания. Он умер только утром…
За час до наступления конца его сознание, уже несколько раз тонувшее в бреду, совершенно прояснилось. Он увидел, что Монферран еще здесь, и улыбнулся, причем его улыбка была вновь необъяснимо светлой и молодой.
– Спасибо вам, Август Августович! – проговорил он уже чуть слышно, но отчетливо. – Как славно, что вы есть… Ведь вот все забыли меня, так, верно, и бывает… а вы здесь. Знаете, я вас очень люблю, друг мой! Помню, тогда, в двадцатом году, в Академии, на заседании, когда вы проект свой защищали… помните? И никто его не понял, а я один да еще двое инженеров за него встали… Я вот тогда смотрел на вас и в душе чувствовал восторг! Как вы были отважны, вдохновенны, до дерзости, до нелепости, как всем казалось… Я смотрел и думал, нет, я тогда не думал, а вот именно чувствовал: «Вот пришло будущее! Вот такое, гордое, упрямое, пылкое и свободное. И не важно, откуда пришло, у высокого нет ни границ, ни языков…» Слава Богу, что вы родились на земле, слава Богу, что строили в России (это уж я как русский говорю… как русский архитектор, это мне приятно…). Только поздно вот мы с вами подружились-то по-настоящему, все нам некогда было… Но это уже не важно. Вы как раз тогда пришли ко мне, когда я пропадал, когда мог ведь и разума лишиться от боли и тоски. Спасибо! Вижу, знаю, что вы тоже меня любите!
Вместо ответа Огюст обнял старика и расцеловал в лоб и в глаза.
Этот безумный поступок вызвал у умирающего слезы.
– Неистовый Роланд! – прошептал он. – Ах, неистовый Роланд… Да нет, я уж вижу, вы не умрете, вам нынче нельзя. Да хранит вас Бог!
Потом, уже днем, пешком возвращаясь домой, Огюст в первый и в последний раз в жизни испытал приступ бешеной злобы, почти ненависти к городу, который сиял в это утро апрельским огненным солнцем, звенел капелями с крыш, тарахтел экипажами, смеялся беспечным смехом детей. Город был возмутительно, празднично прекрасен.
«Ты, неблагодарный! – думал в минутном затмении рассудка архитектор. – Как смеешь ты сегодня радоваться, когда только что умер тот, кто отдал тебе жизнь?! Умер в нищей квартире, позабытый всеми… Ты благодаря ему царишь и сверкаешь, ты красив, как сказочная принцесса, гордая невеста, а ведь сегодня ты овдовел!»
Но гнев прошел, сменившись безумной горчайшей усталостью. Еле заметной тенью мелькнул страх: «Заболею? Не заболею?» Но в душе он отчего-то знал, что не заболеет, что, как обычно, холера его помилует.
Он не заболел.
Смерть Росси стала для Огюста тяжелым потрясением еще и потому, что сразу, вдруг открыла ему необозримость пустоты, над которой он теперь оказался. Один за другим исчезали люди, которых он знал в течение всей жизни своей в Петербурге. В сорок восьмом году умерли Оленин и Стасов, в сорок девятом, почти одновременно с Росси, скончался Андрей Алексеевич Михайлов. Былые соперники уходили, переставая быть соперниками, оставаясь в памяти соратниками и единомышленниками. Умирали титаны, а те, кто пришел на смену им, казалось, не достигали, не могли достичь их высоты, ибо пришли на распутье, и Монферран начинал чувствовать себя одиноким, как рыцарь, победивший на турнире, надевший на свои плечи доспехи, отданные побежденными и погибшими…
Несколько раз Огюст видел Росси во сне. То он гулял с ним вновь по Петергофскому парку, вороша осенние листья, перешучиваясь и грустя, то они опять шли по понтонному мосту, и под ногами их грозно вскипала Нева, собираясь выйти из берегов, а над ними мятежно и мрачно бурлили рваные тучи…
Они шагали рука об руку и говорили, говорили, говорили, но о чем, он, просыпаясь, никогда не мог вспомнить…
– Как тебе не стыдно, Егор? Как ты смеешь? Что ты тут нюни распускаешь, а?
– Я ничего не распускаю. Вам показалось.
Юноша обернулся. Действительно, хотя только что плечи его вздрагивали и в согнутой спине, в опущенной голове были только слабость и отчаяние, глаза оказались сухими, и рот был спокойно сжат, а нижняя губа упрямо выпячена. Он стоял возле любимой своей мраморной фигуры Купидона, стоял так, что стрела натянутого лука целила ему в грудь.
Огюст подошел к нему ближе и всмотрелся в это худощавое, уже совершенно взрослое лицо.
– Послушай, Егор Кондратьевич, давай говорить по-мужски. Ты уже месяц сходишь с ума, это все заметили, даже Иван Петрович, что мне совершенно не нравится.
– Я что, работу порчу? – с вызовом спросил Демин, напрягаясь и хмуря брови. – Я что-то сделал не так?
– Если бы ты в работе что-то делал не так, – тут голос Огюста стал жестче, – то я бы с тобой говорил по-другому, милый. И не говорил бы вовсе, а просто велел бы оштрафовать! Нет, на твое счастье, Витали на тебя не жаловался. Но ты не в себе после Елениного отъезда, и я великолепно понимаю почему. Что скрипишь зубами, а? Не мое дело?
– Не ваше! – Егор мотнул головой и резко отвернулся.
Монферран усмехнулся:
– Если так, извини меня. И я пойду, мне пора. Когда сам будешь уходить, скажи дворнику, чтобы закрыл ворота…
Егорушка вздрогнул и метнулся следом за главным архитектором.
– Август Августович! Пожалуйста… Постойте!
Огюст остановился:
– Чего тебе?
– Ради Христа, простите… Я правда сошел с ума!
У него было такое отчаянно несчастное лицо, что обида, родившаяся было в душе Огюста, тут же угасла.
– Надеюсь, ты не думаешь, что я нашел ей этого импресарио? – тихо спросил архитектор. – Я знать его не знаю. Я только посоветовал Алексею Васильевичу ее не удерживать, потому что она бы все равно уехала, ты же понимаешь это. Она давно мечтала петь в Европе.