Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушая Тимоху, Штирлиц (тогда-то еще не Штирлиц, слава богу, Исаев, хоть и не Владимиров уже) впервые подумал об ужасной устремленности времени: действительно, можно остановить течение реки, построить опорную стенку, чтобы не дать съехать оползню, можно задержать движение стотысячной армии, но нельзя остановить время. Как прекрасно сказал Тимоха: прокочевать, чтоб насмотреться див дивных… А ведь жестокий смысл машинной цивилизации был заключен именно в том, чтобы лишить человека врожденной страсти к путешествиям, которое ученые обозначили «кочевым периодом» развития общинного строя. После того как образовался город, который немыслим без рукастых ремесленников, поэтической страсти к перемене мест наступил конец, — поди, удержи клиентуру, если то и дело покидаешь мастерскую в поисках див дивных, что сокрыты за долами и лесами, где лежит таинственная страна твоей мечты… Вот и получилось так, что родилось новое качество народов: на смену поэтике пришла деловая хватка, сузился людской кругозор, впечатления сделались ограниченными стенами твоего ремесла, воцарилось равнодушие, без которого просто-напросто немыслимо изо дня в день, всю жизнь повторять один и тот же труд, веря, что золото, которое накопишь к концу пути, позволит вновь услышать в себе зов предков, без опасения за дело, начатое тобою с таким трудом, и, поудобнее устроив в мягкой постели свое старое, измученное тело, предаться мечтаниям о дерзких путешествиях через моря и горы, поросшие синими лесами, которые шумят, словно океан, и так же безбрежны.
…Роумэн вышел из ванной, переодевшись в джинсы и куртку, сказал, что, видимо, вечер будет хлопотным, предстоит поездить по ряду адресов, глядишь, и за город сгоняем, спросил, хороши ли виски, и предложил чашку крепкого кофе.
— Спасибо, — ответил Штирлиц, покашливая. — С удовольствием выпью. Я мало спал сегодня.
— Вызвали Кла… женщину? — оборвав себя на имени «Клаудиа», спросил Роумэн.
— Нет. Пока еще не вызывал женщину, — по-прежнему глухо, опасаясь записи, ответил Штирлиц. — Набираюсь сил. Не хочу опозориться.
— Если вы любите женщину и она знает, что вы ее любите, — можете быть хоть импотентом, все равно не опозоритесь. Если же у вас нет к ней чувства, а лишь одно желание — берегитесь позора.
Ну-ну, подумал Штирлиц, пусть так. Каждый успокаивает себя как ему удобно. Бедный Пол… Он еще ни разу не сломался от смеха; раньше хохотал чаще, и это не была игра, он действительно радовался тому, что казалось смешным, даже если это кажущееся ему и не было на самом деле таким уж смешным, чтобы ломаться пополам. Он рано постарел. Так, как сейчас сказал он, говорят мужчины, которым под шестьдесят, а то и больше, когда близость с женщиной невозможна, если нет чувства. Это только в молодости флирт легок и случаен. Чем ближе к старости, тем отчаянней понимаешь тот страшный смысл, который заложен в слове «последний», «последняя», «последнее».
— Так нигде и не веселились? — спросил Роумэн.
— Считаете нужным, чтобы я здесь ответил правду?
Роумэн почесал кончик носа:
— Черт его знает… Пожалуй, нет… Здесь кто-то был без меня. Мою отметину в замке нарушили.
— Так, может быть, попьем кофе в другом месте?
— Но ведь я хотел посмотреть вам в глаза. А это следует делать в том месте, где нет посторонних.
— Ну что ж, ладно, — согласился Штирлиц, и в это время раздался телефонный звонок.
— Да, — ответил Роумэн, прямо-таки сорвав трубку телефона с рычага. Из Севильи звонил Блас; Роумэн понял, что звонок междугородный, поэтому не уследил за движением — оно выдало его нервозность. — Очень хорошо… Спасибо… Когда прибывает в Мадрид? — он посмотрел на часы. — Ага… Очень хорошо… Вы, надеюсь, сказали, что я встречу? Молодец… Спасибо.
Положив трубку, он еще раз посмотрел на часы и сказал:
— У нас тьма времени. Через пять часов мы должны подъехать на автовокзал.
— Я не помешаю?
— Наоборот. У меня к вам просьба… Вы расскажете Кр… Черт, — прервал он себя, — все-таки вы правы, смотреть друг другу в глаза значительно лучше в другом месте.
— Вот видите, — вздохнул Штирлиц. — Возраст наделяет нас проклятием здравого смысла… Это не всегда хорошо, но в нашем с вами случае это действительно необходимо…
Роумэн достал из кармана плоский блокнотик с вензелем, протянул его Штирлицу, показал глазами на открытую страницу, там были записаны имена и адреса семи людей: сеть Густава Гаузнера в Испании.
— Никого из них не знаете? — спросил он одними губами.
Штирлиц посмотрел запись дважды; фамилия Кроста показалась ему знакомой; у СС штандартенфюрера профессора Танка был адъютант с такой же фамилией, работал на Шелленберга; отец голландец, мать немка. Других не знал, не видал и ничего о них не слышал.
— Нет, — шепнул Штирлиц. — Кроме первого…
— Ладно. Едем. Устроимся в «Бокаччио», там пока еще мало посетителей.
— Или в «Палермо», — подыграл ему Штирлиц, называя адрес тех баров, куда — они легко поняли друг друга — ехать и не собирались, но оставляли ложный след; если их слушают — а их наверняка слушают, — пусть рыскают.
Они вышли в прихожую, Роумэн открыл дверь, но в это время снова зазвонил телефон; какое-то мгновение Пол раздумывал, стоит ли возвращаться, вопросительно посмотрел на Штирлица, тот развел руками, не любил возвращаться, отчего-то самые неприятные новости сообщают, когда выходишь из дома, какая-то непознанная закономерность, ушел бы — и бог с ним, отдалил бы на какое-то время тягостную необходимость размышления о том, как надо поступать и что можно сделать.
— Все-таки подойду, — сказал Роумэн, и Штирлиц понял, что они сейчас думали совершенно одинаково…
Звонили из посольства; посланник Гэйт просил срочно приехать, это очень важно, Пол, я жду вас.
То, что Роумэна пригласил карьерный дипломат Гэйт, не было случайностью, но являло собою одно из звеньев в том плане, который был продуман Робертом Макайром, с подачи директора ФБР Гувера и Маккарти.
Вообще-то Гэйт сторонился людей из служб, не верил им и чуточку опасался. Каждый человек рождается четыре раза — помимо самого факта рождения. Однако же, если день своего появления на свет каждый празднует, оттого что знает его, то другие дни рождения, которые порою определяют веху качественно новой жизни человека, не празднует никто, ибо даже не записывает на календаре ту минуту, когда встречает женщину, которая затем становится его женою; появление первого ребенка отмечают как факт рождения на свет божий нового человека, не отдавая себе порою отчета в том, что именно этот день и определил совершенно новые качества человека, ставшего отцом; не отмечают и тот день, когда был сделан выбор профессии, а ведь именно это придает личности направленность, а что, как не направленность такого рода, проявляющая себя во времени и пространстве, определяет то, что оставит после себя та или иная индивидуальность? Редко кто помнит и тот день, когда человек был поставлен перед выбором между бескомпромиссным следованием правде и тем постоянным лавированием среди рифов жизни, которое, увы, столь распространено в том мире, где слово «приспособленчество» сделалось совершенно необходимым, но разве дошли бы до нас труды Галилея и полотна Веласкеса, не научись они горестной науке приспособления к обстоятельствам, ил окружавшим?! Но, с другой стороны, трудно представить, как бы пошло развитие цивилизации, не отвергни практику приспособления Джордано Бруно или Ян Гус, предпочтя ее мученической смерти. Другое дело: отчего истории было угодно, чтобы Галилеи, отрекшись, приспособился, сохранил свои идеи для человечества, а Бруно погиб, оставшись верен себе?