Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Льен ушел, я почувствовал себя настолько опустошенным, будто завершил нечеловеческую работу. Я шагнул к открытой входной двери, прислонился к косяку. Лил затяжной дождь, с черными точками и серыми полосами. Дорога возле дома превратилась в жидкую грязь, простроченную отдельными ручейками. Автомобиль Льена исчез из виду, прежде чем добрался до вершины первого холма, — такой плотной была завеса, сотканная из струящейся воды. «Теперь он вернется нескоро, — сказал я себе, — ведь я не нравлюсь людям».
Я наконец оторвался от двери. Вернулся в комнату, растянулся на кровати. И еще долго прислушивался к дождю. Мое одиночество казалось ненарушимым.
* * *
Я мог бы и заранее предположить, что она придет. Я даже наверняка думал об этом, только неосознанно.
Теперь она уже побывала здесь. Слипшиеся от дождя волосы, промокшее пальто, пропитавшиеся водой ботинки… Где она останавливалась, на полу образовывались лужицы. Так выглядят статуи на потрескавшихся фронтонах соборов, когда галки и голуби, обитающие в башнях, уже запачкали им головы экскрементами, а напоенные влагой бури немилосердно залили их дождем… Ее лицо, обтянутое серой пятнистой кожей, поблескивает светлыми жемчужинками{376}, которые, словно бородавки, повисли на мочках ушей, подбородке и щеках. Кисти рук, кажется, умерли, стали мерцающей влажной гнилью.
— Помоги освободиться от пальто, — сказала она, — я насквозь промокла.
Я помог. Я дал ей полотенце, чтобы она вытерла лицо и волосы. Она сбросила ботинки и чулки, сунула босые ноги в мужские тапочки.
— Олива, — сказал я, — я сейчас приготовлю горячий пунш и чего-нибудь поесть, посытнее…
Я провел ее в гостиную. Она тяжело опустилась в кресло. Ее груди отчетливо круглились под блузкой из серого льна. Над тугим сводом живота топорщились складки некрасивой бархатной юбки, подол которой совершенно промок.
— Олива, — сказал я, — ты подцепишь простуду, если не переоденешься. Я принесу тебе брюки…
Я принес брюки, отправил Оливу в комнату Аякса. А сам приготовил пунш, расставил на столе тарелки со сваренными вкрутую яйцами, ветчиной, сыром. Олива все не показывалась. Пунш остывал. Она так и не пришла… Я нашел ее лежащей на кровати Аякса. Она не переоделась. Она плакала.
— Ну попей немножко, — уговаривал ее я, — поешь хоть немного! — Поговорить мы успеем потом. Нам некуда торопиться. Ты теперь здесь. Дождь зарядил надолго. На ночь тебе придется остаться у меня. Постарайся согреться…
Я принес ей стакан теплого пунша. Она выпила с жадностью.
— Поставь пунш снова на огонь, — попросила. — Я выпью еще стакан.
Я отправился на кухню. Когда же вернулся, она сидела, теперь в моих брюках, в гостиной. Слезы ее иссякли. Она ела все, что было на столе. Я отважился спросить об Аяксе.
— Сюда меня послал он, — сказала она.
— Это… этого я ждал, — откликнулся я.
— Этого — этого ты ждал? — с сомнением переспросила она и добавила: — Как бы то ни было, я пришла. — Она прихлебывала горячий пунш. Я мог бы сразу озвучить тот очевидный вывод, которым поделился с ней пару часов спустя: «Ты здесь не ради меня; ты слушаешься Аякса и делаешь, что он хочет». Но я не решился испортить такой момент. Радость — маленькая надежда — шевельнулась во мне. Я чувствовал, что если и не я сам, то моя домовитость Оливе нравится. Тепло натопленной комнаты ласкало ей кожу: а внутри пряное тепло напитка разбегалось по кровеносным сосудам и золотило мысленные картины, связанные с тревожным ожиданием. Лицо Оливы теперь выражало чистое, без теней, простодушие. Оно было круглым, жарко-пунцовым, совершенно лишенным морщин и горьких складочек. Конечно, в нем теперь проступило и самодовольное равнодушие, эта печать, которую Природа накладывает на всех беременных женщин{377}: печать уверенности, что они уже впаяны, как одно из звеньев, в цепь поколений. Отныне их предназначение может быть отменено только каким-то биономическим несчастьем. — Олива, с ее очевиднейшей юностью и, вместе с тем, недвусмысленно проявленной зрелостью, казалась мне неотразимо привлекательной. Ее обаяние, похоже, только усиливалось с каждой минутой нашего молчаливого совместного времяпрепровождения. Я едва ли что-то спрашивал о ее нынешнем образе жизни, о круге ощущений. Даже мелькавшие у нее враждебные мысли, подпитываемые моим присутствием, казалось, не суживали пространство моих чувств. Я сидел рядом с женщиной, пришедшей ко мне. Мое сердце раскрылось. Оно наслаждалось еще дремлющими ландшафтами этой новой любви, которую навязали мне добрые или злые силы. Я мог бы поцеловать эти полные, слегка выпяченные губы. Но вновь и вновь — ритмически, по прошествии скольких-то минут — вторгалась секунда, которая своим резким белым светом рассекала мягкие сумерки: я вспоминал, что Олива любит Аякса и только ради него готова принять от меня непристойное предложение. Моя совесть, встрепенувшись, подсказывала, что я должен оградить свою гостью от такого величайшего унижения. Я, все еще полный несказанной тревоги и дурацкой надежды, продолжал исполнять долг хозяина: варил кофе, подкладывал дрова в печь, стоящую в той комнате, которая выходит окнами на восток. Я решил, что Олива будет спать там. День уже клонился к вечеру. И я хотел, чтобы для нее все было приготовлено наилучшим образом.
Мы с ней почти не разговаривали. Сердце у меня в какие-то моменты чуть ли не выпрыгивало из груди. Олива успокоилась; но она, в любом случае, ожидала атаки с моей стороны. Наконец я принудил себя сесть — в моей комнате — к роялю и начал играть. Эта маленькая любовная тоска окрыляла мою фантазию, заставляла пальцы летать по клавишам. Удивительные звуки, порождаемые взбаламученной душой, распространялись во времени… Внезапно в комнате стало совершенно темно. Изменение освещенности — всегда сюрприз для сознания. Я неуклюже потянулся за спичками; потом, ослепленный, зажмурил глаза и скорчил недовольную гримасу, когда одна из спичек зажглась. Применив к себе некоторые приемы физического насилия, я вновь воздвиг комнату, успевшую куда-то исчезнуть; вернул из бесконечных далей Оливу; усадил ее в кресло и сделал так, чтобы на лицо ей падал свет лампы. Теперь уже не оставалось сомнений в том, что наступил вечер. Печки опять хотели получить деревянную пищу. Лошадь хотела воды и корма. Для нас самих в запасе имелись чай, вино и бутерброды.
Такие осенние вечера — долгие. Неприветливая погода превращает освещенные комнаты в прекрасные острова, где часы протекают счастливо. Здесь происходит великое отречение от Вечности. Свет закапсулирован, то есть плавает в пределах замкнутого пространства, вдалеке от гавани Смерти{378}… Есть некий мужчина, переполненный любовью, но — маленькой. Есть молодая женщина, с благословенным чревом, с еще не початой временнóй протяженностью впереди, в которой ей предстоит забеременеть десять или двенадцать раз. Есть разум, который знает о прежних переживаниях и клятвах, для которого открыт архив столь многих уже потерпевших крушение целей и решений, который сохраняет пока лишь тень вчерашнего или позавчерашнего дня, но, помня о врожденной или приобретенной несостоятельности своего обладателя, обращается к нему с ходатайством и одерживает победу над жестоким инстинктом. Эта любовь даже не скрывает того, что она смехотворна, а может, и опасна. Я уже знаю, что она будет менее устойчивой, чем все предыдущие. Она начинается со сделки и никогда не станет лучше, чем была в своем дурном начале. — Я предпочел не продлевать этот вечер.