Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Имя, отчество, фамилия, возраст? — спрашивает главный врач.
Я называю имя, отчество, фамилию, возраст, и, завязывая халат, входит сестра, которой он поручает найти Катину карточку и историю болезни.
Мы курим и разговариваем, разговариваем и курим. Тысяча английских самолётов вновь атаковала Бремен. Что в Москве — правда ли, что подняли хлебную норму? Теперь, когда между нами, США и Англией подписано соглашение, не думаю ли я, что скоро откроется второй фронт?
А в соседней комнате сестра перебирает карточки.
«Карточка — смерть, карточка — жизнь».
Звонит телефон, и главный врач долго ругает завхоза. Я молчу. Насколько всё-таки легче молча ждать, что принесёт мне сестра: Катину смерть или жизнь!
И сестра возвращается наконец. Ещё доругивая завхоза, главный врач берёт карточку в маленькие, почти детские руки.
— Ну что ж, всё в порядке, — говорит он. — Состояние приличное. Выписалась в марте сорок второго года.
Наверно, я бледнею немного больше, чем полагается в подобных случаях, потому что он встаёт, обходит стол и, положив руку на моё плечо, повторяет:
— Состояние приличное. Выписалась в марте сорок второго года.
И от души смеётся, когда я прихожу в отчаяние, узнав, что в феврале у Кати было всего сорок два процента гемоглобина.
Уехала с лагерем в Новосибирск, теперь это совершенно ясно. Хорошо бы в самый город… Нет! Лагерь расположился в каком-то колхозе, в двухстах километрах от Новосибирска.
В Ярославском облисполкоме я записываю точный адрес: станция Верхне-Ядомская, село Большие Лубни, Щукинского района, Щукинского сельсовета, и так далее — из двадцати пяти слов телеграммы Катин адрес занимает семнадцать. Я прибавляю к нему свой — и для того, чтобы выразить всё, что я чувствую и думаю, остаётся четыре слова.
Кроме этой телеграммы, я отправляю из Ярославля ещё три: в Энск тёте Даше с извещением, что Катя жива и я вскоре надеюсь её увидеть. В Москву Вале Жукову о том, что я не нашёл Катю и что она, очевидно, выехала с лагерем в Новосибирск. В Москву же Слепушкину с просьбой разрешить мне дальнейшие розыски жены, как это было условлено в личном разговоре.
К сожалению, мне не удалось достать отдельный номер, а так хотелось остаться одному, отдохнуть и подумать! Впрочем, мой сосед, пожилой пехотный майор, без сомнения, нуждался в отдыхе не меньше, чем я, потому что в восемь часов вечера уже завалился спать, и ничто не могло разбудить его — ни скрип койки, на которой всю ночь я ворочался с боку на бок, ни то, что дежурная по коридору дважды приходила проверять затемнение.
Ночью он проснулся, чтобы покурить, и долго молча сидел, поджав под себя ноги, как турок. Я тоже закурил. Ничего я не знал о нём, он — ничего обо мне, но мы молчали и думали об одном, глядя на красные огоньки наших папирос в темноте. Война соединила нас, двух незнакомых мужчин, в этом номере, и то, о чём мы думали, было войной. Накануне, после двухсот пятидесяти дней обороны, наши части оставили Севастополь.
Сосед докурил и уснул, я — тоже. Но, должно быть, ненадолго, потому что в коридоре кто-то громко сказал: — Половина второго.
Севастополь представился мне — не тот суровый, раскалённо-пыльный, как бы рванувшийся навстречу своей великой доле, который я видел в сентябре сорок первого года, а прежний, полный смеха и молодых голосов. По воскресеньям мы с Катей приезжали в Севастополь. Катера стояли у причалов; на Историческом бульваре так далеко, как только видит глаз, моряки гуляли с девушками в белых платьях и газовых шарфах. Мы любили смешную игру, которую придумала Катя: как будто она — моя девушка, мы только что познакомились и теперь, так же как эти ребята, должны назначать свиданья, писать письма и называть друг друга на «вы». Как прекрасно всё было тогда! Я вставал в пять часов, а Катя уже готовила завтрак — лёгкий, когда я шёл на высокий полёт. Потом был жаркий интересный день, и не только потому, что были интересные полёты, а потому, что я знал, что впереди ещё «наше время», когда мы будем купаться в чёрной, опрокинувшей небо воде и маяк на Хараксе будет медленно загораться и гаснуть.
Наверно, это было очень трудно — быть моей женой. Но Катя говорила, что ей было трудно, только когда она не знала, где я и что со мной.
И с необычайной ясностью вспомнилась мне наша единственная за всю жизнь ссора. Это было в Ленинграде, в 1936 году, когда поисковая партия была решена и со дня на день мы должны были ехать на Север. Не прошло и месяца, как скончалась, оставив маленького сына, моя сестра Саня. Мы волновались, не знали, как оставить ребёнка, и решились наконец, когда покойная Розалия Наумовна нашла «научную няню». Решились и собрались — и вдруг Петенька захворал.
Бледная, расстроенная, Катя сидела над бельевой корзиной, в которой лежал, раскинувшись, больной ребёнок, и горько заплакала, едва я вошёл. Я обнял её.
— Да что с тобой, полно же, — говорил я и гладил её по мокрой щеке. — Ты поедешь. Ты догонишь нас в Архангельске, вот и всё.
Что ещё я мог ей сказать? В Архангельске поисковая партия должна была провести не более суток.
— О, как мне не хочется снова расставаться с тобой!
— Ещё всё устроится.
— Ничего не устроится. Всю зиму я хлопотала, чтобы экспедиция состоялась. Я сделала всё, чтобы ты уехал, и вот теперь ты уедешь, и я даже не буду знать, где ты и что с тобой.
— Катя! Катя!
— Не нужно мне ничего! Не нужно этой экспедиции, всё равно ты ничего не найдёшь… Господи, неужели не стою я этого счастья, о котором другие женщины даже и не думают никогда!.. Да мало ли что может случиться с тобой!
Она видела, что я начинаю сердиться. Но она была в отчаянии, у неё сердце томилось, она вставала и начинала ходить, крепко прижимая руки к груди:
— Я знаю, ты не хотел, чтобы я ехала с тобой! Вот скажи, что это неправда!
— Ну полно!
— Хорошо, — сказала она с тем спокойным отчаянием, которого, кажется, испугалась сама, — кончим этот спор. Я еду. Ты не хочешь, я знаю, потому что не любишь меня…
Мы говорили до утра. На другой день Петеньке стало лучше, а ещё через день он был совершенно здоров.
Это был первый и последний разговор о том, что всю жизнь мучило и волновало её. Ей было тяжело, когда она думала, что никогда не проникнет в тот мир, ради которого я так часто забывал о ней, покидал её! И ещё тяжелее, когда она старалась не думать об этом.
Что же нужно было переломить в душе, чтобы проводить меня, как она проводила меня в Испанию! Когда в Сарабузе я впервые повёл в ночной полёт свою эскадрилью, от жены своего штурмана я случайно узнал, что Катя не спала всю ночь, дожидаясь меня.
Где же ты, Катя? У нас одна жизнь, одна любовь — приди ко мне, Катя! Впереди ещё много трудов и забот, война ещё только что началась. Не покидай меня, Катя! Я знаю, тебе было трудно со мной: ты очень боялась за меня, всю жизнь мы встречались под чужой крышей. А разве я не понимаю, как нужен, как важен для женщины дом? Может быть, я мало любил тебя, мало думал о тебе… Прости меня, Катя!