Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, они беседовали субботними вечерами. Но, несмотря на свидетельство одного из собеседников, что разговоры были «задушевными», трудно представить, чтобы Достоевский бывал с Победоносцевым искренним до конца.
Ещё труднее вообразить, чтобы Победоносцев – твёрдый и убеждённый государственник, сторонник жёсткого и всепроникающего административного контроля, – чтобы этот фанатик сильной, уверенной в себе, нерассуждающей власти мог одобрить более чем сомнительные мечтания автора «Дневника писателя».
Мы уже говорили, что знакомство и общение Достоевского с Победоносцевым приходится на тот период, когда бывший воспитатель наследника престола ещё не успел стать ключевой фигурой русской политической жизни, то есть тем, кем он сделается после 1 марта. В конце царствования Александра II он ещё пребывает в полутени, не играя чрезвычайной политической роли и стараясь поддерживать вполне лояльные отношения с тем же Лорис-Меликовым. Его имя ещё не стало нарицательным.
Достоевский мог ценить в своём субботнем собеседнике его сухой, скептический, резкий ум, свойственный ему острый критицизм мышления. Но сильный в своём негативизме, Победоносцев оказывался несостоятельным, когда речь заходила о чём-то позитивном, живом, жизнетворческом. «Он, – говорит о Победоносцеве Константин Леонтьев, – как мороз; препятствует дальнейшему гниению; но расти при нём ничего не будет. Он не только не творец; он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, он только консерватор в самом простом смысле слова; мороз; я говорю, сторож; безвоздушная гробница…»[1102]
Весьма сомнительно, чтобы Достоевский смог безоговорочно одобрить политическую линию, выработанную Победоносцевым после 1 марта и безоговорочно принятую новым царствованием в качестве руководства к действию. Мертвящее охранительство обер-прокурора Святейшего синода плохо совместимо с социальным утопизмом автора «Дневника».
Недаром он, автор, так беспокоился за судьбу январского номера.
Депутат от «серых зипунов»
17 января к нему зашёл Орест Фёдорович Миллер. Он явился с благородной целью: напомнить хозяину об его участии в Пушкинском вечере 29 января (в сорок четвёртую годовщину со дня смерти поэта). Но принят был отнюдь не ласково.
Хозяин «выбежал к посетителю в прихожую с пером в руке, страшно взволнованный – отчасти, как сам тут и высказал, опасением, пропустит ли ему цензура несколько таких строк, содержание которых должно развиваться в дальнейших номерах “Дневника”, – в течение всего года. “Не пропустят этого, – говорил он, – и всё пропало…”»[1103]
Речь действительно шла о весьма рискованном тексте (он уже приводился выше): «…есть одно магическое словцо, именно: “оказать доверие”. Да, нашему народу можно оказать доверие, ибо он достоин его. Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все, в первый раз, может быть, услышим настоящую правду»[1104].
После смерти Достоевского журнал «Мысль» опубликовал посвящённую ему обширную статью. Автор статьи, Л. Оболенский, останавливается как раз на том месте январского «Дневника», где предлагается обратиться к народу, и только к народу.
«Это что же… личное совершенствование он предлагал? – спрашивает Оболенский. – Не ясно ли для всякого… что Достоевский вовсе не был врагом реформ…» Он признавал лишь ту реформу, которая «была бы соответственна потребностям и духу народа». От «окончательного» решения этой проблемы Достоевский «устранял не только интеллигенцию, но даже и себя…»[1105]. Где и когда, вопрошает далее Оболенский, «Московские ведомости» проводили ту идею, какую высказал в своём «Дневнике» Достоевский? «Мы у них читали, наоборот, статьи в защиту преобладания везде и всюду крупного землевладения, мы читали громы против защиты… крестьян, мы читаем обвинения в измене за всякую малейшую попытку обсуждать вопросы о народном благосостоянии… Они призывали на страну диктатуру… Всегда и всюду они проповедовали одно: террор, террор и террор! Ежовые рукавицы кары; а мы только что видели, то же ли говорил Достоевский! Идеи Достоевского, – заключает Оболенский, – и идеи “Московских ведомостей” – это два диаметрально противоположных полюса, наиболее враждебных друг другу»[1106].
Текст Оболенского, как, впрочем, почти все приводимые нами отклики прессы, практически не был известен: на него нет ссылок в позднейшей литературе. Нельзя, однако, не поразиться этому одинокому голосу. Оказывается, то, к чему мы пришли путём «ума холодных наблюдений» (но также, добавим, «и сердца горестных замет»), вполне отчётливо сознавалось «внутри» интересующего нас времени – пусть даже очень немногими. Сего достаточно…
В следующем номере своего журнала Оболенский задаётся вопросом: какую именно группу, какую «партию» русского народа представляет автор «Карамазовых»? Соображения на этот счёт издателя «Мысли» хотя и не бесспорны, но также в высшей степени любопытны.
По мнению Оболенского, Достоевский взялся «представлять и защищать» массу «серого православного крестьянства ни больше, ни меньше». Не интересы интеллигенции и не интересы какой-то обособленной части народа (например, раскольников) составляют предмет его забот: он выражает миросозерцание «серых зипунов» во всей его целости – «без урезок… без ампутирования этого миросозерцания по своему произволу».
«Один критик, – говорит Оболенский, – заметил, что Достоевский меньше всего описывал народ, а потому, мол, странно его называть народником. Если к народничеству прилагать такой глубокомысленный критериум, то наибольшим народником, пожалуй, окажется актёр Горбунов (автор и исполнитель рассказов из народного быта. – И.В.), ибо он описывал только народ»[1107].
Точка зрения Оболенского совершенно исключительна: подобные мнения не встречаются более во всей тогдашней литературе. Кажется, никому из современников Достоевского не приходило на ум связывать его имя с идеологией «серого православного крестьянства». Между тем осознание этой глубинной связи позволяет взглянуть на автора «Дневника» с несколько неожиданной точки зрения.
Существует глубокая закономерность в том, что в конце XIX столетия два крупнейших русских художника спешат отречься от воззрений, сопряжённых с кругом их собственной жизни, и вменяют себе в обязанность стать на точку зрения «большинства».
Они делают это по-разному, но общая направленность их усилий несомненна.
По странной прихоти судьбы жизненный финал Достоевского пришёлся на то самое время, когда другой его великий современник переживал глубочайший духовный кризис, который разломит его долгую жизнь надвое и в конце концов сделает его тем, кем он – помимо своих чисто художественных заслуг – будет принудительно утверждён в памяти потомства: представителем русского патриархального крестьянства.