Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще в книге «Среди художников» Розанов писал, что Тургенев, Толстой, Достоевский, Гончаров и беллетристы-народники, все с поразительным единством возводят в перл нравственной красоты «слабого человека, безвольного человека, в сущности — ничтожного человека, еще страшнее и глубже — безжизненного человека, который не умеет ни бороться, ни жить, ни созидать, ни вообще что-либо делать»[768].
Теперь в «Апокалипсисе нашего времени» он выносит приговор всей русской литературе с суровостью библейского пророка: «Мы, в сущности, играли в литературе. „Так хорошо написал“. И все дело было в том, что „хорошо написал“, а что „написал“ — до этого никому дела не было. По содержанию литература русская есть такая мерзость, — такая мерзость бесстыдства и наглости, — как ни единая литература… Литература занималась только, „как они любили“ и „о чем разговаривали“. И все „разговаривали“ и только „разговаривали“, и только „любили“ и еще „любили“» (394).
«Так что же мы умеем?» — вопрошает Розанов и отвечает: «А вот, видите ли, мы умеем „любить“, как Вронский Анну, и Литвинов Ирину, и Лежнев Лизу, и Обломов Ольгу. Боже, но любить нужно в семье; но в семье мы, кажется, не особенно любили».
Никто не писал так прискорбно о русской литературе и, надо думать, никогда не напишет. Но дело было, конечно, не столько в литературе, сколько в скорби по России, пущенной по ветру новыми правителями.
В последующих выпусках «Апокалипсиса» писатель вновь возвращается к той же мысли: «Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература. Из слагающих „разложителей“ России ни одного нет нелитературного происхождения. Трудно представить себе… И, однако, — так» (425).
То же в статьях 1918 года, печатавшихся в журнале В. Р. Ховина «Книжный угол»: «После того как были прокляты помещики у Гоголя и Гончарова („Обломов“), администрация у Щедрина („Господа ташкентцы“) и история („История одного города“), купцы у Островского, духовенство у Лескова („Мелочи архиерейской жизни“) и, наконец, вот самая семья у Тургенева, русскому человеку не осталось ничего любить, кроме прибауток, песенок и сказочек. Отсюда и произошла революция»[769]. У писателя, конечно, свой, писательский взгляд на события, но кто скажет, что взгляд политика или историка всегда глубже и проницательней?
В одном из последних писем к Голлербаху Розанов писал, что впереди ему видится лишь «темное, ужасное будущее». Но, обратившись к детям, к молодежи, он «успокоился»: «Они сами себе проложат дорогу». В молодежном журнале «Вешние воды», в котором в годы мировой войны он вел отдел «Из жизни, исканий и наблюдений студенчества», он писал: «Студенты и курсистки — это наше „завтра“. Кому же это не интересно? Разумеется — всем интересно… Ведь не без причины почему-то Достоевский выразителей своих основных идей, своих гениальных слов, брал из студентов, из „подростков“»[770].
В «наш искореженный век», как определял его Розанов, он дает «Совет юношеству» (название последней статьи «Апокалипсиса») о необходимости «социальной связности»: «Помни: жизнь есть дом. А дом должен быть тепел, удобен и кругл. Работай над „круглым домом“, и Бог тебя не оставит на небесах. Он не забудет птички, которая вьет гнездо». Так «Апокалипсис» завершается неизменным обращением писателя к идее семьи.
И еще один, самый главный завет Розанова: «Интимное, интимное берегите: всех сокровищ мира дороже интимность вашей души! — то, чего о душе вашей никто не узнает!» И это уже разговор Василия Васильевича с самим собой: «Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни» (426).
«Хождение по мукам» последней книги Розанова, подвергшейся запрещению на целых 70 лет, началось еще в августе 1918 года, когда за статью «Почему на самом деле евреям нельзя устраивать погромов?» был конфискован № 6–7, представляющий ныне библиографическую редкость, впрочем, как и все издание-«Апокалипсиса». В то время о евреях «не полагалось» говорить ни хорошо, ни плохо: существовали только «мы» (большевики) и «они» (белые).
Зинаида Гиппиус писала в апреле 1918 года в статье «Люди и нелюди» в одной из петроградских газет: «В высшей степени талантливый, он сам смело и открыто заявил о своей „безответственности“, о своей нечеловечности. Ал. Блок чувствует с ним родственную связь, он даже везде кстати и некстати упоминает о нем. И как удивила меня праздность нападок на Розанова, обличений Розанова, стараний причислить его к той или другой части человеческого общества! Следовало попросту выключить его из области человеческого…» Действительно, Блок проявлял тогда большой интерес к Розанову, а после его смерти просил его дочь выслать ему отсутствовавшие у него номера «Апокалипсиса нашего времени»[771].
Александр Бенуа в своих воспоминаниях говорит о розановском «Апокалипсисе»: «Кто в те гнуснейшие времена был еще способен заниматься не одними материальными и пищевыми вопросами и не был окончательно деморализован ужасами революционного опыта — ждали с нетерпением очередного выпуска этой хроники дней и размышлений… Правда, в этих эскизах не было ничего такого, что в глазах советского фанатизма могло сойти за „крамольную пропаганду“, однако самый факт столь независимого философствования, вне всякой предписанной русским людям доктрины, а также факт полного индифферентизма к достижениям реформаторов, не могли вызывать в верхах иного отношения, нежели самого обостренного подозрения»[772]. Эти строки были изъяты из первого издания «Моих воспоминаний» А. Бенуа, выпущенного у нас в 1980 году.
Все, что писал Розанов в 1918 году: «Апокалипсис», письма друзьям, статьи для «Книжного угла» В. Ховина — все это писалось на «безумном уголке» стола, как говорил он Голлербаху, летописцу его жизни.
В письме же А. А. Измайлову, с которым его связывала старая дружба, он жаловался: «А от меня, кроме одного Флоренского и С. Н. Дурылина, отвернулись, т. е. перестали вовсе здороваться, все „маленькие славянофилы“ из-за „Апокалипсиса“»[773].
Начало революции, Февраль, представлялись русской демократии зарницей. 3. Гиппиус в воспоминаниях о Розанове писала: «Как вспыхнувшая заря — радость революции. И сейчас же тьма, грохот и кровь, и — последнее молчание. Тогда время остановилось. И мы стали „мертвыми костями, на которые идет снег“» (297). Наступил восемнадцатый год. И хотя Гиппиус использовала образ из «Опавших листьев», Розанов никогда бы не сказал так.