Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вознесенская меняла фамилию на Овсяникову, знаете? Выехала в 1972 году на Куусинена, дом 9.
– Одна? Там у вас нет имени-отчества мужа? Нет.
На Куусинена в базе висела Левина А.С. – где же Овсяников?!! – Оля выехала дальше? Какую квартиру оставила мужу? Вдруг ошиблись бедные родственники… Хотя во всем, что касается квартир и сережек с камнями, бедные родственники не ошибаются – я обреченно позвонил, и грубый голос, гортанный, диковатый, – небось, сдали квартиру черным, сидят на шести сотках, не доковыряешься.
– По этому адресу была прописана Вознесенская Ольга Петровна. Вы не слышали это имя?
– Я ее муж.
Я почуял: взлетает – то, что не происходит ни с кем, происходит с ним, его жизнь нужна, будет вспоминать этот вечер до смерти, вместе со мной.
– Я ее муж. Алексей Алексеевич.
– Я собираю материалы про семью Ольги Петровны, для музея… Хотел бы с вами встретиться. Несколько вопросов, недолго… Где вам удобно?
– Тогда уж давайте в квартире, посмотрите, где Оля… Запишите.
Второй этаж, верхняя кнопка, код… Торопился я, уже предчувствуя: напрасно, но радуясь, ошибся – дал свой телефон, но он попросил, нельзя спугнуть, трудно копать одному, и в воскресенье (за два часа до…) Овсяников позвонил:
– Саша (какой я тебе на хрен «Саша»?!)? Во-первых (это херня, главное он заготовил для «во-вторых», кому-то позвонил, поделился со своей А.С.Левиной, поворочался ночью), у меня гости приехали из Киева, много народу в квартире… А во-вторых, я так мало знал (ахты, скотина… ах ты…)
Я бодро и сочно попротестовал, цепляясь за краешек ногтями. Позвоните когда-нибудь потом, после первого – и через десять дней:
– Мы хотели встретиться.
Вот он уже мне и грубо ответил:
– Это вы хотели. Мне нечего сказать.
– Десять минут. В любом месте. Я пришлю за вами машину. Вы можете ничего не рассказывать. Просто послушаете меня и скажете: это правда, а это…
– Нет.
– У вас будет время поговорить со мной по телефону? – Ему ведь и страшно, и любопытно, что я нарыл…
– Мы уже говорим.
* * *
– Оля жила в квартире бабушки Маргариты Михайловны Вознесенской по прозвищу Муца. Бабушка работала в «Вечерней Москве» (как мать Петровой – Топольская, знакомы?), отец Оли – юрист, он умер. Оля тяжело переживала развод родителей и не хотела видеть отца.
– Вы видели другую бабушку – Петрову?
– Баба Настя. Высокая согбенная старуха, типа Анны Ахматовой. На фотографиях и портретах маслом просто роскошная женщина. Я знаю, что она познакомилась с мужем в Японии. В Китае? Все говорят, невысокая? С меня ростом, а я сто семьдесят шесть. Вася? Не буйный. Похож на Форреста Гампа. Ежик такой на голове. Образованный, как словарь. Прекрасная память. В шахматы играл блестяще.
– Когда вы поженились?
– В семьдесят первом. Через полгода развелись. Я уехал работать за границу…
– Немного пожили вместе, это было связано с каким-то… конфликтом?
– Нет, с моим отъездом. Я уехал за границу на три года, и она должна была приехать ко мне. Но что-то у них там случилось.
– Ваша жена…
– Очень любила музыку классическую. Малера. Живопись. Глазунова, например. Такая была серьезная… Кем хотела стать? Педагогом, наверное. Мы развелись, и я уехал, и больше отношений не имел. Я старше ее на семь лет.
– Вы виделись после развода?
(Словно ударившись в темноте обо что-то тяжелое:)
– Да.
– Говорят, на похоронах за гробом шел муж…
– Никакого мужа. Это я.
– Отец пришел на похороны?
– Да. Да он каждую неделю на кладбище ходил!
– Оля красивая? (Вдруг с теплотой:)
– Очень…
– Как бабушка?
– Нет! Другая.
– Когда она умерла?
– В декабре 1975 года.
– Ее смерть была связана с… болезнью? (Очень отрывисто, бегом:)
– Да.
– Она умирала в институте Склифосовского?
– Да, сотрясение мозга (все, пошла давно отработанная ложь, чтоб поскорей закончить).
– Травма? Она упала?
– Да. С подоконника.
– С подоконника?
– Да. Мыла окно. Головой о паркет.
– А мне говорили про несчастную любовь к какому-то музыканту…
– Я не хочу это вспоминать. Извините. Рана очень большая.
Все стихло, я всматривался: первые буквы, черты, начинающий обрастать мясом скелет надгробной надписи, оказывается, Алексей Алексеевич Овсяников – мягкое имя – отключился, и ему опять теперь об этом не с кем поговорить.
Прозвенел незнакомый номер, Алена сперва издала вопль «счастье/восторг» (там «бух!», «бух!» музыка).
– Я пьяная, – сообщила она кукольным баском и завизжала, повалившись, должно быть, на бок, уворачиваясь от веселых рук. – Подожди. – Хлопали двери, шипела вода, крикнула в сторону, сквозь музыку: – Виталик, каким полотенцем можно вытереться? – Шуршало, шелестело, неприятно для уха твердо обо что-то стукал телефон. – Как это здорово, когда в салоне тебя обдергают до шелковистой гладкости… – Алена помурлыкала, где-то улеглась. – Сидишь? В темноте? – И с интонацией испытанной подруги, хранительницы общих секретов: – Ждешь кого? Какая она? Толстенькая? Не грусти там, ми-илый! Я улетаю в Испанию! Тут… С одним тут… нахалом! – И она захохотала, отбиваясь, шлепая кого-то ладонями по голой коже, и в последнее мгновение втиснула: – Пока! Если никто не придет – поработай сам!
Почему Овсяников испугался? Его бывшая недолгая жена покончила с собой. Прошло тридцать лет. Ему шестьдесят. Как он живет? Чем? Хочет ли сохранить подольше память о ней. Хочется ли ему получить от меня память побольше, выше и шире, или он боится боли – увеличенная память, как меньшая обувь, может жать, натирать до крови, идешь и плачешь: каждый день; или добавит ему, как выражаются уроды, «светлой грусти» – все зависит от того, с какими картами он вышел из игры, слишком мягкое имя.
Хотя, если глянуть по верхам: что хорошего для ОВСЯНИКОВА А.А. в истории – «его юная жена полюбила другого так, что не смогла без него жить».
Я постоял среди комнаты, прислушиваясь, и быстро оделся.
Гольцман открыл подъездную дверь без «кто?», почти сразу, словно спал поблизости от домофона, ждал у лифта с изуродованным немощью лицом.
– Почему не спите? – Я перешагнул у порога две сумки: на дачу? – Плохо себя чувствую. Все в порядке, а как-то тревожно… Не могу заснуть. Александр Наумович, пересижу ночь? Вы ложитесь, я телек на кухне посмотрю…
Я приоткрыл окно: машины на Университетском проспекте шумели шершаво, низко, как приземистый зимний ветер.