Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи, Сэм! Не стоит делать это ради меня.
— А разве не всегда находится кто-то другой? Чтобы этим заняться?
— Не стоит делать это ради меня…
Но он продолжал удаляться.
Черное такси отъехало прочь, навсегда исчезая из памяти. Она идет сюда, цокая своими шпильками, дрожа и плача, окутанная запахом кордита. В небе все еще полыхают всполохи фейерверков, но потрясающие их волны идут на убыль, превращаясь в смутные воспоминания о взрывах, холостых пушечных выстрелах, свистящем диминуэндо и дыме сожженных гаев. Я вижу царапины у нее на лице. Еще один час с Чиком, и он избавил бы нас от всех хлопот. Я включил фары, и машина грузно двинулась вперед. Остановилась, работая на холостом ходу. Распахнув пассажирскую дверцу, я сказал:
— Садись.
Лицо мое было скрыто в темноте. Но она видела у меня на коленях приготовленную монтировку.
— Садись.
Она наклонилась вперед.
— Ты, — сказала она с напряженным узнаванием. — Всегда ты…
— Давай садись.
И она забралась внутрь.
Осталось написать одну или две страницы.
Проглотить эту таблетку было довольно легко. У меня около часа. На все про все. А пока мне хорошо, как никогда. Мне было семь, когда я узнал о сущности жизни. О сущности смерти я узнал еще раньше. С тех пор, как я понимаю, ни единого раза не было у меня такой уверенности в том, что мир просуществует еще шестьдесят минут.
Она превзошла меня в творчестве. Ее замысел удался. А мой — нет. И говорить больше действительно не о чем. Это всегда был я — с самого первого мгновения в «Черном Кресте», когда она бросила на меня взгляд узнавания. Она знала, что нашла его — своего убийцу. Интересно, знала ли она, что образуется целая очередь… «Я нашла его. В заведении под названием „Черный Крест“ я его нашла». Меня подвело воображение. И все остальное. Мне следовало понять, что у креста четыре окончания. Четыре, а вовсе не три.
Только что бегло перечитал начало — кто знает, может, после небольшой переработки оно сможет соответствовать новому окончанию. И что же мне предстало? Глава 1. Убийца. «Кит Талант был гадким парнем… Возможно, вы сказали бы, что он был мерзким парнем…» Нет. Мерзким парнем был я сам. Я был наихудшим, самым последним зверем. Николь уничтожила мою книгу. Она, должно быть, испытывала при этом вандальское наслаждение. Конечно, я мог бы позволить Гаю выйти на первый план и согласиться на «неожиданную» концовку. Но она знала, что я этого не сделаю. Она знала — и это мне льстит, — что я не настолько уперт. Знала, что я сочту ее недостойной спасения, эту гадкую вещь, гадкую книгу, которую пытался написать, занимаясь плагиатом у реальной жизни.
Первоначально я собирался написать заключительную главу в старинном стиле: «Что с ними сталось?». Теперь это вряд ли покажется уместным. Но все же я могу прочесть несколько строк из книги жизни. Бледный Гай опустится на четвереньки и поползет домой. Мы заключили с ним сделку. Судьба Кита, разумеется, менее определена — чем-то он займется, Кит, со своими изощренными навыками, своим талантом выходить сухим из воды? Но он будет связан с Гаем — через малышку. Я заставил Гая дать клятву. Делать то, что правильно. В итоге он делегировал мне жестокость. А я ему — доброту, или покровительство, или деньги. Это самое лучшее из всего, что я мог сделать.
И — Николь. Николь в своем некрополе, в этих своих темно-красных туфельках. Бедная Николь — ей было так холодно. Это упростило дело — она предусмотрела даже такую сторону. «Как мне холодно, — повторяла она, — как холодно». А еще: «Прошу тебя. Я ведь не против, чтобы ты это сделал… Я не против». И после первого удара она издала стон идущего изнутри согласия, как будто наконец-то начинала согреваться.
Вчера, за час до рассвета и ее прихода, мне приснился вещий сон. Я знаю, что он был вещим, потому что ныне он сбылся. Вчера мне приснилось, что я ем свои зубы. Это похоже на то, что чувствует убийца. Во всем я потерпел неудачу — и в любви, и в искусстве. Интересно, хватит ли мне времени, чтобы смыть со своих рук всю эту кровь.
Письмо Марку Эспри
Боюсь, по возвращении ты обнаружишь здесь сцену несколько непотребную. Я буду лежать на твоей постели, надеюсь, во вполне пристойной позе, открытые глаза будут уставлены в зеркальный потолок, но на губах застынет стоическая улыбка. В машине у подъезда лежит под простыней еще одно тело, гораздо менее безмятежное.
На письменном столе в своем кабинете ты найдешь полное признание. Это все, на что теперь может претендовать моя рукопись. Возможно, это также и элегия в память о несчастной женщине, которую ты знал. Но я не могу оправдать в ней ни единого отрывка и безразличен к ее судьбе. Я умираю, не составив завещания, и у меня нет близких родственников. Выступи в роли моего литературного душеприказчика — выброси все, что найдешь. Если американская издательница по имени Мисси Хартер будет наводить обо мне справки, окажи мне любезность и передай ей последнее мое послание. Передай ей мою любовь.
Даже такой постоялец, о каком можно только мечтать, съезжая с квартиры, всегда должен извиняться за оставляемый беспорядок — за то, что не все убрано на место, за разного рода повреждения, за нежелательные отпечатки пальцев. Вот и я извиняюсь. Ты столкнешься с обычными презренными следами чьего-то существования. С обычной кутерьмой. Жаль, что я не смогу быть рядом, чтобы помочь тебе привести все в надлежащий вид.
P.S. Если у тебя сыщется часок-другой, то, может, возьмешь на себя труд просмотреть одну вещицу, которую я оставил на столе в гостиной? Это краткий критический обзор современной драматургии.
P.P.S. Ты ведь меня не подставил, правда?
Письмо Ким Талант
Я обнаружил, что все думаю о словах одного типичного военного поэта: «Мне кажется, я вырвался из битвы…». Это стихотворение — видение или предчувствие смерти (точное, увы: смерть настигла его через несколько дней). В нем поэт войны — что уже само по себе делает его объектом насильственного столкновения, противоестественной встречи — присоединяется к своему противнику, своему двойнику с той стороны:
Дружище, я тот враг, кого ты жизни
Лишил, — тебя узнал я в этой тьме:
Ты хмурился вот так же, штык вонзая,
Дабы убить. Удар я отразил,
Но руки холодны и неподвижны.
Теперь давай уснем…
Есть и третий смысл: в самой личности поэта тоже было заключено странное противоречие. Он был молод, а от молодых людей не ждут понимания смерти — молодые люди не входят в число тех, кто ее понимает. Но он понимал.
А еще меня преследует речь, которую произнес при капитуляции индейский вождь Джозеф, предводитель племени «проколотые носы» — покоренного, затем побежденного в битве (а позже попросту выселенного со своих земель):