Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но думается все же, что город, «воссозданный мозжечком» писателя, наилучшим образом опознается не просто топографически, но через образ черной дыры, которая «имеет десять солнечных масс, но… не шире Лондона. Она — ничто; она — просто дыра; она выброшена из пространства и времени; она свернулась в свою собственную вселенную. Сама ее природа препятствует тому, чтобы кто-либо мог узнать, что она такое: неприступная, неосвещаемая». В этом смысле Лондон подобен Греции, в которой «все есть»; в этом смысле он вполне может быть назван Донлоном или как угодно еще; именно в этом смысле совершенно необязательно в нем проживать, чтобы понять, каково в нем себя чувствовать.
Есть и другие образы-уподобления, которые «живут и дышат (или пытаются это делать) на каждой странице» романа: это мишень с концентрическими кругами, предназначенная для игры в дартс (Николь в детстве увидела такую картинку по телевизору: «концентрические круги возможных разрушений, а в самом центре этой мишени — Лондон, подобный „бычьему глазу“»), а также паутина (именно паутиной, «туго натянутой и мелкоячеистой», представился Лондон с борта самолета Янгу, а позже он снова об этом задумался: «Если Лондон — это паучья сеть, то кем выступаю в нем я? Быть может, я муха. Я — муха»).
Итак, Лондон — это «черная дыра», помеченная паутиной мишени и взятая в перекрестье «черного креста», вершины которого не вполне поддаются евклидовой геометрии: хотя Сэм Янг полагал, что «контрастным фоном» для предполагаемого убийцы, Кита Таланта, и будущей его жертвы, Николь Сикс, послужит «лишенная жизненности» фигура Гая Клинча, на самом деле каждая из четырех вершин креста служит контрастным фоном для всех остальных. Ясное дело: Евклид о «черных дырах» не знал и не ведал…
Ну а теперь, памятуя о том, что все четыре главные фигуры, предстающие нам «на лоне Лондонских полей», ни в коей мере не однозначны и во многом одна с другой пересекаются, попробуем все же поочередно рассмотреть вершины креста, «осеняющего» текст романа.
3.3. Повествователь
Сразу оговорюсь, что Самсон Янг представляется мне очень правдивым и точным рассказчиком — и не менее правдивым, четким, психологически убедительным образом, вышедшим из-под пера подлинного автора романа — Эмиса. Впрочем, в плане психологической убедительности все персонажи «Полей» могут потягаться друг с другом. (В послесловии к «Деньгам» А. Гузман пишет, что «в литературном тане Мартин Эмис с самого начала подчеркнуто дистанцировался от своего знаменитого отца Кители Эмиса и от всей традиции английского психологического реализма». Но, как видно, дистанцировался он таки не до конца — и не случайно именно этот роман он посвящает отцу.)
И совершенно мне непонятно, почему кое-кому из критиков Янг кажется рассказчиком ненадежным, недостоверным, все подтасовывающим и переделывающим на свой лад. Ну ладно, Николь, ознакомившись с его рукописью, говорит:
— Ты сделал меня каким-то посмешищем. Как ты только посмел? А я-то думала, что предстану фигурой трагической. Хотя бы отчасти. И вся эта муть, как будто я не держала всего под контролем. Каждую секунду.
Так и что из этого? Во-первых, Николь ошибается: она действительно предстает фигурой трагической — как и все остальные герои романа. (Причем трагичность ни в коей мере не противостоит анекдотичности — она лишь усиливается, обостряется, становится еще горше.) Во-вторых, речь ведь идет о ее субъективном восприятии собственного образа — кому судить, вернее ли он представляется ей самой, нежели Сэму, или нет?
Кстати, не всегда, мне кажется, можно верить авторским интервью. Эмис обожает игру, разного рода мистификации. Персонаж романа «Деньги» по имени Мартин Эмис говорит: «…все согласны, что двадцатый век — это век иронии, нисходящей метафоры. Даже реа, шзм, кондовый реализм, по нынешним меркам слишком помпезен. В конце концов все и вся сводится к анекдоту». Эти слова становятся понятнее, если сопоставить их с высказыванием Виктора Коркия о том, что «там, где они (поэты старшего поколения. — Г. Я.) всё еще плачут, мы давно смеемся сквозь их слезы. Их слезами уже не излить всего, что наболело». Допустим, здесь «Мартин Эмис» говорит то, что Мартин Эмис думает. Но тот же «Мартин Эмис» из «Денег» заявляет, что не читал Джорджа Оруэлла: «В какой-нибудь момент, наверно, соберусь прочесть. Честно говоря, роман идей меня не особо вдохновляет. И выныривать, чтобы вдохнуть воздух, я тоже не очень люблю». В какой же мере можно считать это утверждение соотносимым с реальным автором?
«Правдивость» повествования Сэма (равно как его дневника, отрывки из которого представляют собой своеобразные «последыши» к каждой из глав) оттеняется пустопорожними заметками в таблоидах и так называемых «серьезных газетах», причем последние ничуть не отличаются от первых; оттеняется изжеванными эпитетами из «Пиратских вод» — как выясняется, творения Марка Эспри, обращающегося к Сэму не иначе как «бесталанный друг мой». Эмис добивается доверия к Сэму также и за счет того, что в дневнике своем его повествователь никак не пытается себя приукрасить: да, он завидует Марку Эспри; признает свое поражение «в любви и творчестве», никогда до конца не уверен в собственных суждениях — и в силу этого ему просто нельзя не верить.
Кстати, творческие установки Эмиса и его повествователя кое в чем сходны (и это несмотря на то, что «подразумеваемый автор» признает над собой первенство факта, в то время как автор настоящий интересуется, по его собственным словам, лишь тем, как эти факты воссоздаются, будучи пропущенными через его мозг и психику). Так, еще в 1982 году Эмис, всегда отвергавший предположения о том, что он пишет социальные комментарии (литература, по его мнению, никакого воздействия на общество не оказывает) и что все его книги автобиографичны, сделал такое признание:
Разумеется, отвратительное является одной из составляющих моего материала. Я пишу о нем, потому что оно интереснее. Плохие новости всех захватывают сильнее. Во все времена только один писатель убедительно писал о счастье, и это Толстой. Все остальные не в состоянии представить его на своих страницах в выгодном свете.
И Сэм в своем дневнике воспроизводит эту мысль, причем почти в тех же словах:
Письмо с заграничной маркой, в котором говорится об отличной погоде, превосходном питании и не вызывающем никаких нареканий жилье, далеко не так забавно читать (или писать), как письмо, в котором сообщается о прогнивших шале, дизентерии и беспрестанной мороси. Кто, кроме Толстого, сумел в выгодном свете представить на своих страницах счастье?
Никакого знака равенства между подразумеваемым автором и самим Эмисом, конечно же, нет и быть не может: у них совершенно разные биографии, разные темпераменты. Янг, ко всему прочему, болен; его мучают страхи; в безвкусно-роскошной квартире Марка Эспри все — и особенно воющие по ночам трубы (трубы Иерихона?) — его «ненавидит»; он явно не в себе: ни на чем не может сосредоточиться, ему «становится все трудней и трудней взять в руки книгу», он — надломлен (но не естественное ли это состояние для человека, осознающего, что в любой момент его, словно клопа, может прихлопнуть космический «щит»?).