Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От внезапного благодарного признания у меня сердце екнуло, взялось истомою, и стала понятной эта нарочитая грубость слов и издевка, с какой Шура разговаривала со мною. Да вот Зулус не шел из ума, он словно бы никуда и не девался, вот и посейчас стоит перед машиною, расслабленно опершись на капот, умоляюще смотрит на меня сквозь стекло и шепчет: «Если Шура бросит меня, я умру».
– А Федор? Что скажет Федор? – невпопад спросил я, прощаясь с Зулусом.
– Дался вам этот Федор! – ненавистно вскричала изменщица. – Брат он вам, сват?! Идите вы все от меня прочь! На-до-ели, – зашипела Шурочка. С досадою выскочила из машины, наотмашь хлестнула дверью, окатываясь на ледяных наростах, широко зашагала к подъезду. Шарф, размотавшись, змеился по снегу, как кровяной ручей, но вот предательски метнулся под ступню, и Шура, наступив, споткнулась, неловко завалилась на бок, громко ойкнула, заворочалась на покати дорожки, как оплошавшая медведица, пробуя подняться на пяты, и тут же подламывалась ногами.
Бедная, видно, неловко упала и сейчас рычала, наверное, не столько от боли, сколько от униженного своего положения. А представь себя в ее состоянии? Вроде бы только что воспарил на крылах в поднебесье, загулькал торжественную песнь, и вдруг хрясь носом в болотину и ножонками дрыг-дрыг... Господи, как переменчивы люди, какие только шторма и бури не навещают при ясном небе, и как трудно православному наладить внутренний покой. А мы в порыве жалости, слепоты иль незрелости, зачастую позабыв о своем несовершенстве, кидаемся мирить других, увещеваем, учим добротолюбию, устраиваем чужую душу при полном разорении своей. И такие смешные становимся порою, что хочется заплакать от собственного учительства, но урок каждый раз не впрок...
...Когда я протянул Шуре руку, она отказалась от помощи: в минуту постаревшая, в вымятом, извалянном пальто, со сбившимися всклокоченными волосами, утратившая лоск, женщина выглядела неприглядистой; видя себя как бы со стороны моим пристальным взглядом, она, наверное, сейчас ненавидела меня куда пуще Зулуса и хотела только одного, чтобы я убрался поскорее.
– Не надо... Сама как-нибудь, – зло огрызнулась женщина.
– Может, кран подъемный пригнать? – будто не слыша Шуру, нагло посмеялся я над бедною. – Иль пятерых мужиков из МЧС? На руках занесут и разденут... Девушка, подвинься, я рядышком лягу.
– Дурак... Хромой дурак. – Шура снова попыталась встать и замычала от боли. И вдруг заплакала, стала такой несчастной, что все в груди моей обвернулось и заныло от жалости. «Вот, не плюй в колодец... Только отвернулась от Зулуса в лихую минуту, и так вдруг мстительно отозвалось», – суеверно подумал я.
И тут я по-настоящему испугался. А если сломала ногу, три месяца пролежит, срастят хирурги, но плохо, потом станут заново ломать, и одна нога окажется короче другой? Это же для бабы беда, настоящее несчастье, а я, идиот, насмехаюсь тут над несчастной.
– Шурочка, милая, прости, – неожиданно сорвалось с языка. Я и сам от себя не ожидал такой теплоты.
Я прихватил Шурочку под мышки и стал поднимать, подсаживаясь под спину женщины, как под копешку сена, чтобы закинуть ее на стог. Но Шурочка была неухватистая, плотная, словно сбитая молотами, и выскальзывала из моих объятий, будто налим. Тогда я уцепил за пальто, подладившись руками под грудь, и потянул, упираясь, вверх, случайно заглянул в лицо, увидел широкую блаженную улыбку. И тут Шура засмеялась, с кряхтением, разминая поясницу, поднялась, повернулась ко мне, а я, как-то неловко замедлив, оказался у спутницы под грудью и уперся головою в спелые титешки. А Шурочка тяжело, властно придавливала меня за плечи, и в этом нелепом пригорбленном положении я стал невольно задыхаться, уткнувшись лицом в черный ворсистый драп. История вдруг приобрела новый, комедийный оборот, со мною играли, как с мальчиком, вроде бы и не держали, но и не отпускали, приторочив к себе вервью. Я тут же сомлел, в голове стало дурно от натока крови, и, уловленный в бабьи тенёты, я перестал биться, отдался судьбе.
– Профэс-сор, вам плохо? – обавно прошептала кустодиевская женщина, сочувственно наклонясь наг до мною, и легко вздернула на ноги. – В таком положении я вас никуда не отпущу. Вы умрете в дороге, а мне отвечать. – Отогнула рукав, посмотрела на часики. – Уже вторые петухи пропели. В это время у сердечников часто бывает инфаркт. Поверьте мне, я кончала медицинский... Пойдемте, дербалызнем по стопарю. Никто и не узнает. Мы тихонечко, на цырлах. Ужас, как хочется. Трубы горят.
Шура придирчиво огляделась, словно бы вспомнив на миг, что она начальница над всеми, пошла вкрадчиво к подъезду, и шарф волочился за нею по истоптанному снегу, как веревочная петля висельника. Женщина тихохонько приоткрыла дверь, оглянулась приглашающе... и ушла.
А я, напуганный и растерянный, остался на мозглой улице, посыпанный легкой колючей порошей. И стал перебирать взглядом окна, ожидая, в котором вспыхнет свет.
И зачем-то подумал, что вот такими порывистыми, нервными и взбулгаченными бывают обычно женщины сухие, вытлевшие изнутри от изнурительной сухотки, что торопятся забрать от жизни последнее. А тут рубенсовский типаж... и столько оказалось в нем торопи и зажига... Вот в бане Шурочка была сама собою, вальяжная, распаренная, замедленная, с коровьим дымчатым взглядом, этакая «женщина на деревенском пленэре», ждущая живописца-любителя под стать себе. А тут зачем-то попался я – невзрачный коровичий кизяк – и переступил дорогу Гришке Мелехову из Жабок с вострыми седыми усами...
Господи, зачем же я терзаюсь и сочиняю постоянную ерунду, ловец чужих душ?.. Может, впервые я угодил в природную систему, которую не надо сочинять в унылом уме, получая в остатке пыль и моль, но она сама подобрала меня, как Божья уловистая сеть, чтобы я не сошел с ума в своем одиночестве. Но я, дурень, отпихиваюсь обеими руками и, будто совхозный бухгалтер, натянув сатиновые нарукавники и придвинув под нос исшорканные счеты, кидаю костяшки туда-сюда и свожу дебет с кредитом, чтобы не промахнуться, но быть в наваре... Паша, милый, а ты воспари! Сойди с ума-то, сой-ди-и!.. Воскликни хоть раз в жизни безрассудно, потеряв голову: «А-а-а, пропади все пропадом! Однова живем-то!» – да и шваркни хрустальную чарочку об пол, чтобы разлетелась она прозрачной шрапнелью по всем углам чужой обители. Нет, никогда тебе не быть Зулусом, ростом не вышел... Трус ты, Паша, мерзкий трус и слабак.
– Кры-ло-ва-а? – тихо, сомлело позвал я в никуда, задрав взгляд над крышею дома, словно Шурочка должна была слететь с небес. Но знал, что уже ниоткуда не отзовутся. Мое сумасшествие не состоялось, и хрустальную чашечку бить не придется. Сейчас, горемычный, залезу в машину и усну, а часа через два превращусь в ледяную корчужку.
– Шура Кры-ло-ва-а? – прошелестел я, как поминальную молитву над собою.
Дверь в подъезде бесшумно приоткрылась, оттуда высунулась рука, облитая черной кожаной перчаткой, и поманила меня пальцем.
* * *
...Я проснулся неожиданно, будто кто толкнул меня в бок, с ощущением необычной радости, словно только что беседовал с Богом. Шура лежала возле, уткнувшись носом мне в плечо, и влажно, щекотно дышала. Волосы разметались ворохом, засыпали подушку, от них пахло ячменным полем, округлое плечо матово светилось, как наспевшее яблоко. «Господи, – удивленно, всполошенно подумал я, – и этакая богатая женщина вся принадлежит мне?» Я утомленно смежил веки и вдруг увидел сон. На пологой, покрытой ромашками вершинке стоит голубоглазое дитя с ржаными волосенками, вздернутым на макушке хохолком и протягивает ко мне ручонки. А кто-то с небес, невидимый мне, вещает строгим басом: «Гляди, это твой сын!» – «Какой сын? – недоуменно отвечаю я. – У меня же нет сына».