Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому что шляпа всегда была на нем. Мы видели ее на площади ежедневно. Только в банке никогда не видели, в его банке, там, где он был не только членом правления, но в чьей иерархии он занимал определенное место — второе по старшинству. Он даже свои деньги туда не клал. О да, это мы знали, в этом нам ручался Рэтлиф. Рэтлифу это должно было быть известно. Столько лет он потратил на то, чтобы установить и поддерживать ту репутацию, которая делала его единственным в своем роде среди всех джефферсонцев, и уже не мог себе позволить, не смел ходить по улицам, не умея ответить на любой вопрос, объяснить любую ситуацию, все, что, в сущности, было не его делом. И Рэтлиф знал: Флем Сноупс не только перестал быть клиентом того банка, где он был вице-президентом, он и свой текущий счет на второй год перевел в другой, соперничающий с ними, старый Джефферсонский банк.
И все мы знали причину. То есть мы оказались правы. Все, кроме Рэтлифа, конечно, который старался нас разубедить. Мы следили, как Флем за решеткой своего банка старался изучить все тонкости банковского дела, чтобы потом тщательно заткнуть те прорехи, сквозь которые его свояк или племянник, Байрон, по мелочам, без особого искусства, таскал свою добычу; мы видели, как он входил и выходил из подвала, изучая тем временем прилив и отлив, рост и падение наличных фондов, выжидая минуту, когда окажется выгоднее всего ограбить банк; мы считали, что, когда наступила эта минута, Флем уже устроил так, что его чистая прибыль достигала ста процентов, и сам позаботился заранее, чтобы ему не надо было красть ни одного забытого цента из своих собственных денег.
— Нет, — сказал Рэтлиф. — Нет, нет.
— Но в таком случае он сам себя обчистил бы, — сказал я. — Что же, по его мнению, произойдет, когда другие вкладчики, особенно те, невежественные, которые ничего не понимают в банках, и те, умные, которые все понимают про Сноупсов, вдруг узнают, что вице-президент банка даже расхожей мелочи в нем не держит?
— Да нет же, — говорит Рэтлиф. — Все вы…
— Значит, он надеется, желает, мечтает напасть на свой собственный банк, не то чтобы ограбить его, но опустошить его, закрыть. Хорошо. А зачем? Чтобы отомстить Манфреду де Спейну за жену?
— Да нет же, говорят вам, — сказал Рэтлиф. — Я вам говорю, что вы все не понимаете Флема, никак не понимаете. Говорю вам, он не просто уважает деньги, он к ним относится с истинным (он всегда говорил «истинный» вместо «искренний», но в данном случае его толкование было не хуже, чем в словаре Уэбстера[72]), с истинным обожанием. Ни за что он не причинит вред банку. Для него всякий банк, свой или чужой, означает деньги, а уж он никогда не принизит деньги, не оскорбит их плохим обращением. Похоже, что есть один-единственный поступок в его жизни, которого он никогда не повторит. Вспомните всю эту историю с медными частями на водокачке. Похоже, что он и теперь по ночам просыпается и его всего трясет и передергивает. И не потому, что он на этом потерял, а потому что никто до сих пор не знает, как и сколько он действительно потерял, потому что никому не известно, сколько этих старых медяшек он распродал, перед тем как сделал ошибку — захотел торговать оптом и втянул в это дело Том-Тома Бэрда и Томми Бьючема. Ему стыдно, потому что, раз он стал делать деньги таким путем, — значит, он сам себя втоптал в грязь, вместе с такими людьми, у которых деньги пропадают из-за того, что они их украсть — украдут, а потом не знают, куда спрятать, чтобы можно было их не караулить.
— Так что же он сейчас затеял? — сказал я. — Что он пытался сделать?
— Не знаю, — сказал Рэтлиф. Было не только непохоже на Рэтлифа ответить «не знаю» на какой-нибудь вопрос, но он сам стал вдруг непохож на Рэтлифа: его всегдашнее безмятежное, спокойное, непроницаемое и лукавое лицо приняло не то чтобы растерянное, но какое-то вопросительное, во всяком случае очень трезвое выражение: — Просто не знаю. Надо нам сообразить. Я затем и пришел к вам, сюда, решил, может, вы что-нибудь знаете. Надеялся, а вдруг вы знаете. — И тут он снова стал самим собой: насмешливый, лукавый, с неистребимым… — вот не знаю, какое тут слово нужно, — может быть, не оптимизм, и не смелость, и даже не надежда, а скорее здравомыслие, а может быть, даже наивность.
— Но, выходит, вы тоже ничего не знаете. Вот, черт, главное, что мы ничего заранее не знаем и не можем его опередить. Вроде как перед тобой кролик, нет, скорее, какая-то более опасная тварь, ядовитое, зубастое существо, и сидит оно в кустах, в овражке: видишь — кусты шевелятся, а что там — не знаешь, куда побежит — неизвестно, пока не выскочит. Тут-то ты его увидишь, иногда вовремя, а иногда и нет. Тут главное — не зевать, когда оно выскочит, ведь у него перед тобой то преимущество, что оно-то уже на ходу, оно-то знает, куда бежит, а ты стоишь на месте — не знаешь, куда оно прыгнет. Но обычно все-таки можно поспеть.
Это и был первый раз, когда кусты зашевелились. До следующего раза прошел почти год; он вошел, сказал: — Добрый день, Юрист, — и это был прежний Рэтлиф, спокойный, лукавый, вежливый, чуть-чуть слишком умный. — Решил, что вам интересно будет первому услышать последние новости, потому как вы тоже имеете отношение к этому семейству, так сказать, по своему невезению или беззащитности. Пока что никто об этом не знает, кроме правления Джефферсонского банка.
— Джефферсонского банка? — сказал я.
— Вот именно. Речь идет об этом не-Сноупсе, о сыне Эка, тоже не-Сноупса, который взорвался вместе с пустым нефтебаком, еще давно, когда вы были на войне, он там искал пропавшего мальчишку, хотя тот вовсе и не потерялся, только его мамаша так решила.
— Ага, — говорю я, — это вы про Уоллстрита-Паника. Я уже знал про него: про не-сноупсовского сына не-Сноупса, который имел счастье найти хорошую женщину или быть найденным ею,