Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя он не признавался сам себе, его действия были мотивированы не просто желанием позволить ей выбрать, кого из мужчин она предпочитает. Ему было так больно, что захотелось нанести ответный удар. Если она смогла отвергнуть его, он сможет отвергнуть ее. Но еще ему хотелось дать себе право выбора, посмотреть, сумеет ли он преодолеть свою любовь к ней. Не будет ли лучше для нее оставаться здесь, где ее приняли и полюбили, чем возвращаться с ним к его народу? И он боялся, какова будет его собственная реакция, если его народ отвергнет ее. Захочет ли он разделить с ней жизнь изгнанника? Захочет ли уйти, вновь оставить свой народ, особенно после такого длительного пути к возвращению? И не откажется ли он от нее?
Если бы она полюбила кого-то другого, тогда он вынужден был бы оставить ее и ему не надо было бы принимать такое решение. Но мысль о том, что она любит кого-то еще, приносила такую невыносимую боль, что его тошнило, ему было трудно дышать, горло перехватывало. Он не знал, выживет ли и вообще хочет ли он выжить. Чем больше он боролся с собой, чтобы не показывать свою любовь, тем больше становился собственником и ревнивцем и тем больше ненавидел себя за это.
Судорожные попытки разобраться в своих чувствах отнимали все его силы. Он не мог есть и спать и выглядел изможденным и истощенным. Одежда болталась на исхудавшем теле. Он ни на чем не мог сосредоточиться – даже на великолепном новом куске кремня. Временами он спрашивал себя: уж не лишился ли он рассудка, не попал ли под власть какого-нибудь зловредного ночного духа? Любовь к Эйле, печаль о том, что он покинул ее, и страх перед тем, что может случиться, если он не отпустит ее с миром, так истерзали его, что он не мог находиться рядом с ней. Он боялся, что потеряет власть над собой и сделает что-то, о чем потом будет жалеть. Но и не видеть ее он тоже не мог.
Львиная стоянка снисходительно относилась к странному поведению своего нового обитателя. Любовь Джондалара к Эйле была для всех очевидна, как он ни пытался скрыть ее. Со стороны решение казалось простым и очевидным. Эйла и Джондалар дороги друг другу, это всякому понятно; почему бы им не сказать о своих чувствах друг другу, а потом пригласить Ранека стать третьим в их союзе? Но Неззи понимала, что все не так просто. Материнское чутье подсказывало ей, что любовь Джондалара к Эйле слишком сильна и не разрушится только из-за того, что им не хватает слов высказать ее. Что-то более глубокое встало между ними. И она больше, чем кто-нибудь, понимала глубину любви Ранека к Эйле. Это не тот случай, когда можно любить втроем. Эйла должна сделать выбор.
* * *
Эта мысль завладела Эйлой. С тех пор как Ранек напомнил ей горькую правду, что теперь она спит одна, и предложил перейти в его очаг, она не могла больше думать ни о чем другом. Она цеплялась за надежду, что Джондалар предаст забвению их взаимные резкости и вернется; в этой вере ее укрепляло то, что, стоило ей поглядеть в сторону кухонного очага, она ловила его быстрый ответный взгляд. Она невольно думала, что, стало быть, ему хочется смотреть в ее сторону. Но каждая одинокая ночь разрушала ее надежду.
«Подумай об этом…» Слова Ранека звучали в ее ушах, и, заваривая травы для Мамута, она думала о высоком темноликом мужчине и о том, смогла бы она полюбить его. Но мысль о жизни без Джондалара наполняла ее тело странной пустотой. Она добавила к измельченным сухим листьям свежей весенней зелени, залила все это горячей водой и понесла старику.
Она улыбнулась, услышав его приветствие, но все равно выглядела озабоченной и усталой. Мамут знал, что она опечалена с тех пор, как Джондалар оставил ее, и он рад был бы помочь ей, будь это в его силах. Он заметил, как Ранек говорил с ней, и собирался расспросить ее об этом. Мамут верил, что в жизни Эйлы все подчиняется какой-то высшей цели. Он был убежден, что Великая Мать по каким-то своим причинам испытывает ее, и потому не торопился вмешиваться.
Эйла прикрыла свет, прошла к своей лежанке, разделась и приготовилась ко сну. Тяжелое это было испытание – встречать ночь, зная, что Джондалара не будет рядом с ней. Она старалась занять себя мелкими делами, сидя среди сброшенных на ночь шкур, только бы протянуть время – иначе, она знала, она может проснуться среди ночи. Наконец она взяла на руки волчонка и села на край постели, баюкая теплого ласкового маленького зверя, гладя его, разговаривая с ним – пока он не уснул у нее на руках. Потом она положила его в корзину и снова ласкала его, пока тот опять не затих. В отсутствие Джондалара Эйла расходовала свою любовь на Волка.
* * *
Мамут проснулся и открыл глаза. Он едва различал в темноте неясные силуэты. Ночь была тихая, наполненная легкими шорохами, шумным дыханием, приглушенным гулом сна. Он медленно повернул голову к слабому красному свечению угольков в очаге, пытаясь понять, что вывело его из глубокого сна к полному бодрствованию. Услышав поблизости прерывистое дыхание и приглушенные всхлипывания, Мамут откинул одеяло и тихо спросил:
– Эйла? Эйла, у тебя что-то болит?
Она почувствовала теплую ладонь на своей руке и отвернулась к стене.
– Нет. – Голос у нее был хриплый от напряжения.
– Ты плачешь.
– Извини, что разбудила тебя. Я должна была вести себя потише.
– Ты вела себя тихо. Это не ты меня разбудила. Меня разбудила твоя беда. Мать направила меня к тебе. Ты в беде. У тебя болит внутри, да?
Эйла глубоко вздохнула, пытаясь подавить рвущееся рыдание:
– Да.
Она повернулась к Мамуту, и в тусклом свете блеснули слезы.
– Тогда поплачь, Эйла. Ты не должна сдерживать слезы. Тебе больно, и ты имеешь право поплакать, – сказал Мамут.
– О Мамут! – воскликнула молодая женщина приглушенным голосом.
Получив его разрешение, она тихо заплакала, чувствуя, как со слезами уходят ее горе и боль.
– Не сдерживайся, Эйла. Тебе полезно поплакать, – сказал он, сидя на краю ее лежанки и нежно похлопывая ее. – Все образуется, как и должно быть. Все хорошо, Эйла.
Наконец, успокоившись, она нашла кусок мягкой кожи, вытерла лицо, нос и села рядом со стариком.
– Теперь мне стало лучше, –