Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда она должна была прийти к нам одна, без Мура, мы обычно встречали ее на углу Поварской или Герцена, смотря откуда она шла, а она всегда шла, не ехала, так как не любила городской транспорт. И когда мы ее переводили через площадь, она судорожно цеплялась за руку, то пускаясь чуть ли не бегом, то вдруг в самом неподходящем месте останавливаясь как вкопанная. Ей казалось, что все машины несутся именно на нее. И когда мы наконец входили в наш тихий Кудринский переулочек, она с облегчением вздыхала.
– Ну, слава тебе господи, наконец-то миновали! Наконец выбрались из этого асфальтового ада.
Конюшки были зеленые, в палисадничках, с чудесными старомосковскими двориками, заросшими травой, где цвели и отцветали одуванчики и буйно разрастались лопухи. Конюшки были деревянные, штукатуреные особнячки с мезонинчиками, с крытыми галерейками, бывшие каретники, конюшни, переделанные после революции под людское жилье. Редко встречались казенного типа трех-четырехэтажные дома. Конюшки были булыжные, горбатые, с щербатыми тротуарами, и на мостовой сквозь булыжники пробивалась трава, подорожник рос в выбоинах тротуаров. А тополя – здесь почему-то все больше было тополей – тянули свои ветки из-за заборов, образуя тенистые навесы над узкой улочкой, и в конце июня, в июле по Конюшкам мели неистовые тополиные метели.
Однажды мы вели Марину Ивановну к себе по булыжной горке вниз, и она сказала:
– Мы с мужем хотели поселиться обязательно в каком-нибудь маленьком провинциальном городке[5]. Чтобы никаких трамваев, автобусов, метро, где-нибудь на юге, чтобы печи топить не часто…
«Я бы хотела жить с Вами в маленьком городе. Где вечные сумерки. И вечные колокола. И в маленькой деревенской гостинице – Тонкий звон старинных часов – как капельки времени…» Детям, конечно, нужна Москва…
Она часто читала стихи – просто так – к слову пришлось, к случаю, но мне не всегда было понятно, свои ли она читает, чужие ли, – и я потом каждый раз спрашивала у Тарасенкова, выказывая свою серость.
А Конюшки и правда были тихой провинцией – городком, и это в каких-нибудь трех минутах ходьбы от центральной Садовой магистрали, от площади Восстания. По Кудринскому переулку – пять домов и поворот налево, в Малый Конюшковский, а по Малому – два двухэтажных, нелепо сросшихся боками деревянных дома, ворота, забор и опять поворот налево, и тут, на углу Большого Конюшковского, – особнячок, тоже деревянный, и в объятиях ступенек сквозь крылечко у дверей рос старый тополь.
Когда снимали фильмы о 1905 годе, съемки всегда вели в нашем переулке. А из реквизита киношники привозили разве что газовый фонарь и устанавливали на углу.
Борис Леонидович как-то, будучи у нас на Конюшках, сделал надпись на своей статье «Несколько положений», напечатанной еще в двадцать втором году в сборнике «Современник»: «Толя, я по твоему желанию надписываю тебе эту статью в октябре 1947 года. Я рад, что у тебя такой дом, с душой и настроением, с таким деревом над ним, в таком живописном и исторически славном переулке. Меня с тобой связывает чувство свободы и молодости, мы все с тобой победим. Я целую тебя и желаю тебе и всему твоему счастья».
«Мы все с тобой победим…» Борис Леонидович все победил, Тарасенкову этого не было дано… Он оказался не очень-то стойким и слишком был подвластен времени и обстоятельствам. Аля пишет о нем, что он был рассечен надвое и так рано умер – «от двуличия и двуязычия эпохи… от ее излучения, подобно жертвам Хиросимы…». А Фадеев после смерти Тарасенкова и незадолго до своей трагической кончины скажет мне: «Мы с Толей оба были – продукт эпохи!..»
…Ну а душой дома, конечно же, были книги, стихи, у Тарасенкова тогда, уже в предвоенные годы, была редкостная коллекция русской поэзии двадцатого века. Помню, как он ходил с линейкой и мерил поэтов метрами. Километры рифмованных строк! Их надо было разместить, все эти рифмованные строки, дать им жилплощадь, а жилплощади в этом особняке и для нас самих-то не хватало. Правда, при том квартирном кризисе, который испытывала тогда Москва, нам многие даже завидовали – отдельная квартира!
Холодные крохотные сени с узким оконцем, забранным узорчатой медной решеткой; в это оконце уже военным летом я смотрела, как вверх по булыжной горке поднималась Марина Ивановна с Муром, унося навсегда с Конюшков чемодан, в котором она хранила свои тетради, фотографии, письма, и среди прочих писем – те самые письма Рильке. Это я уговорила ее забрать чемодан, а потом каялась Але…
Из сеней был вход в квартиру: маленькая кухня, где вдвоем не разминуться, ванна у плиты, на ванне деревянный щит, служивший кухонным столом, коридорчик шириной в метр и стеклянная раздвижная дверь в кабинетик отца. Там в стеллажи с книгами был вделан ломберный стол, крытый красным сукном, доставшийся от хозяина дома, купца, – на таких когда-то играли в карты. Стол складывался, и тогда можно было выдвинуть из угла вольтеровское кресло, единственное, что помещалось в этом крохотном кабинетике кроме двух стульев. Под креслом находился люк в подпол – в тарасенковское книгохранилище. Книги в нашей комнате и в кабинетике не помещались, и поэтому пришлось их спустить туда. В этом подполье нельзя было выпрямиться во весь рост, но сидеть в старом, продавленном кресле и перебирать книги или читать было можно, туда было проведено электричество, там царствовали пауки, и свергнуть их власть было невозможно, сколько бы атак мы ни предпринимали. Они могли за одну ночь заткать все углы паутиной и натянуть невидимые сети-ловушки, на которые мы натыкались носом; а земляной пол взрывали шампиньоны. Друзья посмеивались над нами, советуя торговать шампиньонами на рынке, благо денег у нас никогда не было.
Почему-то в это подполье не была сделана лесенка, внизу стояла табуретка, и на нее надо было прыгать, но еще сложнее было выбираться оттуда, особенно дамам, не обладающим спортивными навыками, а спорт в те годы был еще не популярен. Да и не каждый мужчина мог легко справиться с этим гимнастическим упражнением. Помню, как один очень тучный посетитель долго примерялся к небольшой квадратной дыре в полу, пока наконец не отважился и, втянув живот и весь подобравшись, стал втискивать себя по частям в люк. По-моему, не было никого, кто бы избежал искушения побывать в этом тарасенковском подполье, где хранились журналы начала века и особенно всех привлекавшие журналы двадцатых годов, хотя, правда, тогда двадцатые годы еще не были столь «модными», как ныне, но все же разноликость этих журналов, свобода высказываний были так заманчивы в пору безликости, серости, единообразия, господствующего соцреализма.
Марина Ивановна прыгала в люк легко, свободно, пренебрегая посторонней помощью, и надолго там исчезала. Она уверяла, что ей там очень хорошо и даже уютно сидеть в кресле в обществе пауков, в паутине, но, может быть, она просто ничего не замечала. Когда она спускалась вниз вместе с Тарасенковым, то из-под пола раздавалось глухое бубнение. Они читали там стихи, а из люка вздымались клубы табачного дыма. Отец – ему уже негде было сидеть в кабинетике при открытом люке – уходил в проходную комнату на свой диван, а в люк спускал самодельный вентилятор и время от времени стучал палкой в пол, напоминая Тарасенкову, чтобы он включил вентилятор. Отец боялся, что они там задохнутся в табачном дыму.