Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывала я и у Лили Брик, которую впервые увидела на похоронах Маяковского, и была разочарована, что такую рыжую и некрасивую, как казалось мне, он воспевал в стихах!.. О чем и не преминула ей сказать чуть ли не при первой встрече, ибо она сразу обаяла и покорила меня. Она была старше, должно быть, более чем на двадцать лет, но никогда не чувствовалось этой разницы в возрасте.
Она умела быть молодой, не молодясь отнюдь, а сохраняя какую-то удивительную душевную молодость и интерес к жизни, и ее карие глаза так и были до последних дней живыми, искрящимися, а на слово она была зла и остра.
Бывала я уже и в милом, гостеприимном доме Антокольского, куда в любое время дня и ночи могли ввалиться гости из Грузии или из Киева и быть обласканы, накормлены, напоены в маленькой столовой с кобальтовыми стенами, овальным столом и большим диваном красного дерева. А через открытую дверь кабинетика Павлика с полок глядели такие уютные томики французских поэтов, одетые в кожу, и гипсовая маска, снятая с мертвого Вахтангова, и фотографии живого Вахтангова, и портрет хозяйки дома, актрисы Вахтанговского театра Зои Бажановой, с прямыми льняными волосами, падающими ей на лицо. И сам Павлик – маленький, шумливый, и для нас – тех давних, молодых – Павлик, и для нынешних молодых – в свои восемьдесят лет – тоже был Павлик, все с такими же горящими безумным огнем глазами, удивленно и жадно глядящими на мир.
Была я однажды и у Твардовского, только недавно переехавшего из Смоленска, в его единственной комнатушке в коммунальной квартире, где дощатый пол был выскоблен до блеска руками Марии Илларионовны, где у стены стоял стол – простой, некрашеный, со шкафчиком, какие ставились на кухне. А на табуретке сидел Александр Трифонович в косоворотке, худенький и очень миловидный какой-то юношеской миловидностью, хотя уже отец семейства и уже автор известной поэмы «Страна Муравия». Подобрав ноги под табурет, глядя очень внимательно и прямо в глаза, он внушал мне, что я лукавлю и только из вежливости делаю вид, что мне нравится его «Страна Муравия», – я горожанка, выросла на асфальте, и не могу любить Некрасова и чувствовать его, Твардовского, стихи; и что у Некрасова мне могут нравиться разве только «Русские женщины», а он, Твардовский, «Русских женщин» еще не написал…
Была я знакома уже в те годы по Литературному институту и с Луговским, и со Светловым, и с многими другими известными и неизвестными, прославленными и непрославленными писателями и поэтами. Теперь мне предстояло встретиться с Цветаевой.
Что я о ней знала, кроме ее стихов? Да, собственно говоря, ничего. Даже портрета ее никогда не видела. Знала только, что она была эмигранткой, а теперь вернулась. Вернулись же Игнатьев, и Билибин, и Куприн, вернулась и она. Художники привозили свои картины – материальные ценности. Куприн был стар, дряхл, он приехал умирать. Говорили, что кто-то на самом верху увлекался в молодости его «Ямой» и «Поединком».
Игнатьев? Была известна его история с царскими деньгами. На его счету в банках лежала грандиозная сумма, он вел закупки оружия для царской армии. На эти деньги претендовали царские генералы и министры, бежавшие из России. Но Игнатьев вернул деньги в Советский Союз, считая, что они принадлежат народу.
Когда мы были однажды в гостях у Алексея Алексеевича и он показывал нам фотографии, то был там один снимок: он в штатском на улице у дверей какого-то дома нажимает кнопку звонка.
– Вот подлецы, все-таки застукали, – весело подмигнул он, щелкнув пальцем по фотографии, – у самых дверей советского посольства!
– Кто застукал? – спросила я.
– Любопытной Варваре нос оторвали! – погрозил он мне. – Разведка одной, так сказать, империалистической державы, которая была заинтересована в царских денежках, находившихся вот в этих самых руках Алексея Алексеевича Игнатьева, вашего покорного слуги!
– Но почему же тогда эта фотография у вас? – спросила я.
– А потому, милостивая государыня, что ваш покорный слуга всегда все знал, что ему было нужно знать, и все получал, что ему было нужно получить!
И он весело и самодовольно засмеялся, откинув голову и глядя на меня – в общем-то, так ничего и не понявшую – с высоты своего гигантского роста.
На обратном пути домой Тарасенков втолковывал мне, что Алексей Алексеевич был царским военным атташе и был связан со многими европейскими разведками, что в общем-то входит в обязанности военного атташе, и, конечно, в этих разведках были люди, работавшие на него, то есть на царскую Россию, и, по-видимому, он сумел сохранить кое-какие связи, и мне бы лучше не задавать ему вопросов.
Итак, Игнатьев приехал на родину, вывезя из Парижа все оборудование кухни. Куприн с французской кошечкой Ю-Ю, на которую было дано особое разрешение нашим послом в Париже. Цветаева? Мы знали, что ее вещи и рукописи задержаны на московской таможне и ей их не выдают и что она вернулась как член семьи, а семью ее – мужа и дочь – впустили в СССР, кажется, за их заслуги в войне в Испании, но вскоре, правда, обоих арестовали. Был арестован уже Михаил Кольцов, который мог говорить из Испании по прямому проводу с самим Сталиным, и многие другие «испанцы» – и подлинные, спасавшиеся у нас от Франко, и те, кого мы посылали в Испанию сражаться с Франко. Пропаганда утверждала, что Испания была удобна для вербовки шпионов, а близкие Цветаевой были еще вдобавок и эмигранты!.. Говорилось, что муж Марины Ивановны – Сергей Яковлевич Эфрон – был там, в Париже, нашим человеком, слово «разведчик» не употреблялось, просто говорили, что он не то был связан с нашим посольством, не то даже работал там.
Да, еще мне помнится, были слухи, что, когда арестовали дочь, – а ее арестовали первой, – то Сергей Яковлевич добился приема на Лубянке. Кто говорил, что разговор он вел с самим Берией, кто – с каким-то лубянским чином, но, во всяком случае, в обеих версиях поминалось, что Сергей Яковлевич требовал немедленного освобождения дочери, стучал кулаком по столу и даже схватил в припадке гнева пресс-папье… за что и был тут же на Лубянке арестован.
Спустя десятилетия эта же история с пресс-папье вернулась ко мне бумерангом, но только в несколько иной интерпретации: Алексей Владимирович Эйснер мне рассказывал, что в 1940 году, в тюрьме, он слышал от сокамерников, что Берия допрашивал самолично арестованного Сергея Яковлевича в своем кабинете и тот будто бы схватил со стола то самое пресс-папье, а письменные приборы в подобных кабинетах, перешедшие из кабинетов царских чиновников, были увесистые, из мрамора и бронзы, и подобным пресс-папье можно было легко проломить голову, – но Берия, выхватив из ящика револьвер, застрелил Сергея Яковлевича на месте… Но каких только не ходит легенд и сколько их еще будет ходить!..
О Марине Ивановне тогда я еще знала, что она жила в Голицыне после ареста мужа и дочери, а теперь сняла комнату в Москве. И еще, что она переводит стихи и готовит свою книгу, которую собираются издавать в Гослите. Вот, собственно говоря, и все.
Как-то Тарасенков, придя домой, сказал:
– Сегодня мы идем к Марине Ивановне.
– Мы? Ты.