Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не могу не так, – вздохнула в ответ.
Особенно Георгия возмущала ее манера обсуждать с ним темы, по которым не находила когда-то согласия с мужем.
Неужели же не понимает, что он, Бучнев, – тот самый «пароход», который из исходного пункта «А» обязательно дойдет до намеченного пункта «В»… Не то что ее супруг, способный порскнуть в любую минуту…
Отлично понимала! Однако, вопреки любимой отцом и совсем не воинственной поговорке «Не буди лихо, пока оно тихо», теребила Бучнева небезопасными вопросами, ясно чувствуя, как они его раздражают.
И не получалось у нее забыть о Рудольфе, на всех парах несущемся к «маршальскому величию», о котором толковал когда-то полковник Соловьев. Почему-то именно теперь, когда привычно ноющую рану взялось залечить самое целебное из возможных снадобий – любовь другого, настоящего мужчины… она, эта рана, вновь стала лихорадяще свежей.
– Как вы думаете, что имел в виду Рудольф, когда говорил, что герои Достоевского вдавлены в тесноту и от этого вся их маета?
– Помилуйте, опять вы о муже! – едва не застонал Георгий. – Почему бы не вспомнить об отце вашем или о братьях? О деде моем не поговорить, наконец? И зачем опять о Достоевском? Почему не о Гарине-Михайловском, к примеру, с его героями – толковыми инженерами?
– Георгий Николаевич, милый, не отвечайте вопросами на вопрос. Что поделаешь, если мне не интересны толковые инженеры?
– Зря, Регина Дмитриевна, не интересны, ими теперь все определяется!.. Хорошо, я согласен в последний раз о Достоевском, только о муже вашем – более никогда, не хочу о нем, как же вы не понимаете?!
– Понимаю. Но с кем же мне делиться плохим, как не с вами?
– Где Иван Карамазов излагал брату свою знаменитую «поэму» о Великом инквизиторе?
– Кажется, в трактире, не помню.
– А вот Рудольф ваш наверняка помнил, – проворчал Бучнев, – оттого и умозаключение свое сделал. Могли бы у него уточнить, а не меня мучить.
– Вы располагаете к глупым женским вопросам, а муж – нет. Заметьте, однако, что сами сейчас о нем заговорили!
– Вот и «тьфу» на меня за это!.. Действительно, в трактире излагал, в огороженном ширмами месте у окошка. Снуют неопрятные половые, откупориваются пивные бутылки, стучат бильярдные шары, гудит оргáн, из которого, как вы понимаете, музыка льется совсем не духовная… ну а из окна – вид на грязную и немощеную площадь… хотя не исключаю, что мощеную, однако точно уж грязную, какая другая может быть в городе с названием Скотопригоньевск? Трактир, кстати, тоже поименован весьма обличительно: «Столичный город». Где ж, мол, еще средоточие пороков, как не в столицах?.. В таком вот месте идет разговор о Царстве Божьем, о пути к нему, пролегающем, надо полагать, через город, в котором пригоняемый скот превращается в туши. И обратите внимание, встреча Великого инквизитора с Христом тоже происходит на площади, средневековой, не менее, конечно же, загаженной, чем площадь Скотопригоньевска. А продолжается в каземате, в сравнении с которым огороженное ширмой место в трактире «Столичный город» – просторно донельзя…
– Вы безбожно, именно безбожно утрируете! И в этом своем раже забываете, что рядом с городом – монастырь, святое место!
– Не забываю, вовсе нет, потому что это крайне важно! – воодушевился Георгий. – Да, монастырь, а в нем чудесный старец, исполненный святости и всепрощения, и теплится надежда, что можно, можно вырваться из Скотопригоньевска… ан нет! Труп скончавшегося Зосимы оказался, что вполне естественно, тленен – и от этого в умах смятение: «Не свят был старец, не свят…» И понимаешь: если уж великий духом Зосима из-за подобной языческой чуши оказался не свят, то нет, не вырваться. Никому не взмыть над скотопригоньевской грязью.
– И опять утрируете! – возмущалась Рина. – Не смогу, может быть, это объяснить, но отлично чувствую! Да и что бы изменилось, встреться братья не в трактире, а в чистом поле?! Или высоко в горах?! Или на опушке леса?!
– Иван называл силы, способные пригонять людской скот в любые Пригоньевски: чудо, тайна и авторитет. Но представим теперь, что Карамазовы беседуют на просторе, здесь, к примеру, на берегу моря, которое само по себе есть подлинное чудо и подлинная тайна. Такое подлинное, что даже самый отъявленный циник, вглядываясь в его даль, ярмо и кнут чудом и тайной не назовет, язык не повернется. Нет, нет, такое могло быть сказано только в тесноте скотопригоньевского трактира, вблизи грязной площади… Воля ваша, но Достоевский сеял такие зерна сомнения, что не верю я в его искренность!
– Оттого не верите, что подвергаете его страстность, его тревогу желчному анализу… У вас, как в научном трактате: с одной стороны, с другой… Вы требуете, чтобы у писателя все было дотошно определено, подсчитано, разложено по отсекам… будто он, как и вы сами, – стивидор и вместе с вами очередное судно к плаванию готовит! Даже и не вместе, а под строжайшим вашим присмотром!.. Как так можно?! Честное слово, не любила бы вас, с кулаками бы сейчас набросилась! Откуда у вас такой едкий ум?! Судьба дала?
Бучнев ответил не сразу, понимая, что этот ответ должен сказать о нем все.
– Скорее, я у нее его отвоевал. Чтобы не зависеть от чудес, тайн и авторитетов.
– Вы – ницшеанец?
– Ничуть. Я – Бучнев, донской казак.
– Да в Бога-то верите?
– Да, безусловно.
– А во второе пришествие Христа? Только в настоящее, не такое, как у Карамазова в его «поэме»?
– А вот в это боюсь, Регина Дмитриевна, поверить. Вдруг Ему не Великий инквизитор, а сами же люди, обычные люди, скажут: «Ты вовсе не такой, какому мы молились. Гори!» И живенько натаскают дров и хвороста, а владыки земные, вкупе с попами всех мастей, с неменьшим удовольствием костер подожгут. И все вместе запоют что-нибудь вроде шиллеровского: «Seid umschlungen, Millionen!»[10]… Да и стоит ли надеяться на второе пришествие после ухода из мира так и не понятого Толстого?
– Это он-то пророк? Он – мессия? – проговорила она скептически. – А вот в это я боюсь поверить. Все русские писатели пишут о народе, но для царей. И если цари к ним не прислушиваются, тогда либо в газетах: «Не так живем!», либо в кабаке: «Человек, еще водки! Душа горит!»… Ага, злитесь? Теперь и вам хочется на кулачки!
Георгий засмеялся и положил ее руку себе на локоть… слегка прижав, чтобы не смогла отдернуть.
А она и не собиралась отдергивать.
Но когда они встречались в квартире на четвертом этаже удивительного дома, одновременно казавшегося и летящим, и только-только приземлившимся, – о муже она не вспоминала.
Этот дом без хозяина, хозяином придуманный, выстроенный, но забытый; дом, случайный, как заброшенный шалаш, на который счастливо набредаешь после долгого блуждания по лесу, дарил им часы такого блаженного уединения, что не хотелось говорить. А если и хотелось, то о самом-самом…