Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волчок вздохнул в темноте. Он был зол на себя. И что дальше? Какой же он идиот. Ну, был у нее кто-то. Что из того? Ему на это наплевать. И Момоко тоже. Тоже? Волчка вновь охватила прежняя тревога. А почему она шепчет чье-то имя? Значит, думает о нем? Волчок мотнул головой, будто пытаясь стряхнуть закравшееся в его мысли дьявольское наваждение. Он же был счастлив. Ему безумно повезло. Волчок с улыбкой поглядел на свисавший с потолка абажур из рисовой бумаги. Пусть шепчет все, что угодно. Все его дурацкие мысли растворились в лунной тишине спящего города. Он сам сделался как лунатик — немудрено, что в голову лезет всякий бред. Лучше просто повернуться на бок и любоваться на спящую Момоко. И надо же было до такого додуматься. Вот дурак. Все так просто. Она принадлежит ему, а он — ей. Волчку стало так спокойно и уютно, и он стал вспоминать, как всего пару часов назад она поцелуями закрыла ему глаза.
Потом Волчок ушел, а Момоко все лежала в полутьме и все не могла справиться со всем, что навалилось на нее за последние дни. В конце концов она решила пока не рассказывать про Йоши. Надо подождать подходящего момента.
Прошло несколько дней. Волчок сидел у себя в казарме и глядел, как первые лучи утреннего солнца освещают оставленный кем-то горшок с фикусом. Прошлым вечером он выступал перед немногочисленным собранием местных любителей изящной словесности. Доклад на тему «Сладость и свет» проходил в мрачном и неуютном спортзале, где сквозило изо всех щелей. Волчок говорил спокойно, но со страстью. Он рассказал о том, как литература способствует духовному росту человека, а литературная критика устанавливает стандарты писательского мастерства. Аудитория вежливо отсидела всю его полуторачасовую лекцию. Что, если не искусство, несло утешение и свет в самые мрачные времена? Об этом следует помнить и сейчас, когда перед нами стоит великая задача — возрождение страны. В противном случае мы обречены на неизбежный провал и почин наш обернется лишь повторением ошибок прошлого. Волчок нервно перебирал разложенные на столе заметки, а знаменитые мастера дзюдо и карате невозмутимо взирали на него с развешенных по степам довоенных фотографий.
Волчок нерешительно отпил глоточек воды и откашлялся. «Сладость и свет» — эти слова принадлежат Джонатану Свифту, а вовсе не Мэтью Арнольду, как принято думать. И тем не менее их очень часто толковали неправильно и пытались использовать против Арнольда. А ведь когда тот говорил о сладости и свете, он подразумевал красоту и разум, натуру умеренную и избегающую крайностей, — Волчок сделал выразительную паузу — не склонную к насилию, а также высшую степень начитанности и знаний, ибо высокая поэзия и высокая нравственность неразделимы.
Покашливание и ерзанье в рядах слушателей заметно усилились, и Волчок понял, что ему пора закругляться. Он проскочил последние три страницы и поблагодарил за внимание.
И все же лекция получилась очень даже неплохая. Жаль, что старичок-викарий его не слышал. Волчку вспомнилось, как гот всегда встречал его на пороге: дым от сигареты поднимается в потолок, на лице блаженная улыбка человека, только что дочитавшего хорошую книгу. Как-то раз викарий сказал: «Удивительное дело, чем только писатели не делятся на страницах книг с совершенно незнакомыми людьми! Рассказывают вещи, о которых никогда бы не заикнулись не то что попутчику в поезде или трамвае, но даже и ближайшему другу. Впрочем, в конечном итоге все вокруг — одна-единственная история, а мы все — ее герои. Видишь ли, мой мальчик, все это уже происходило раньше. Такое вот у этой комнаты чудесное свойство, — добавил старик с улыбкой, — она заключает в себе все сущее».
Еще один солнечный луч пробился сквозь окно казармы прямо на забытый горшок с фикусом. Волчка ослепила неожиданная зелень растения. Ему вдруг вспомнилась другая зелень — весенняя трава на университетских крикетных полях. Устремленный за окно взгляд затерялся среди отрадного ландшафта юношеских воспоминаний. Но потом солнце спряталось за неожиданно собравшиеся тучи, зелень тут же поблекла, а Волчок подумал: наверное, то же самое чувствует миссионер, которого в тропической колонии вдруг охватывает тоска по летним сумеркам на далекой родине.
Есть такое особое время суток между самым концом рабочего дня и началом вечера. С некоторых пор Момоко стала связывать это время с комнатой Йоши. Отработав на радио положенные часы, она ехала к нему по разбитым улицам. Пасмурное небо нависало над полуотстроенными домами. Восстановительные работы явно спорились. Интересно, каким станет город по их завершении. Сейчас Момоко казалось, будто она все еще в силах вспомнить, каким он был до войны. Только теперь это будет совсем другой город, совершенно нормальный новый город, который естественным образом уничтожит город старый. Со временем Токио, который она знала, будет существовать лишь на фотографиях да в рассказах немногих очевидцев его исчезновения. Потом Момоко перестала думать о домах за окном трамвая. Она думала о Йоши. И с удивлением заметила, что чувства ее внезапно пробудились и всю ее охватило какое-то пьянящее волнение, как будто ей снова девятнадцать и она в первый раз едет к своему возлюбленному.
Они познакомились летом 1941-го, ее семья уж год как возвратилась в Токио. С самого начала они стали все делать вместе — вещи, которые обычные пары никогда не делали, ведь они-то не были обычной парой. Момоко держалась с редкой для японки европейской самоуверенностью, а Йоши обладал шармом и чувством юмора, которых так не хватало ее знакомым нудным юношам.
Родители Йоши жили в Киото. Однажды Момоко сопровождала отца во время поездки в Киотский университет. Тогда молодых людей и познакомили. В скором времени характер их отношений стал очевиден, но отец молчал, как и подобало просвещенному родителю, и только с грустью вспоминал, что еще пару лет назад ругал дочь, когда та задерживалась в кино или в школе.
А теперь она завела любовника. Ей сызмальства прививали самостоятельность, и сейчас родителям настало время отойти в сторону.
Они с Йоши облюбовали собственный квартал для развлечений. В последнюю осень перед войной они частенько гуляли по узким улочкам района Шимбаши. Тротуары были обсажены ивами, а окна забраны решетчатыми ставнями. Момоко с Йоши всегда ходили парой и даже держались за руки, привлекая взоры удивленных прохожих. Они и вправду выделялись из здешней толпы. Обычно тут расхаживали чванливые дельцы и нерешительно бродили отцы семейств, подумывающие, не уйти ли им сегодня в загул. Впрочем, порой на людных улочках ощущалось присутствие иной силы; невидимая, она грозно нависала над гостями веселого квартала, предупреждая, что недалек тот час, когда суровая и твердая рука положит конец их кутежам и разгулу. Эти мимолетные удовольствия изменчивого мира — удушливый аромат цветов на ночных улицах, река под дрожащими гирляндами белых фонариков, гуляки, приплывающие по ней за вином и чувственными наслаждениями, — все это явно противоречило новым порядкам. В толпе стали появляться облаченные в форму дружинники, они ходили по двое или по трое, и, казалось, ничто не могло ускользнуть от их внимательного и грозного взора.
Как-то вечером Момоко и Йоши обратили внимание на странную суматоху. Перед домиком в переулке толпился народ, туда-сюда сновали солдаты, выносившие ковры и обтянутые шелком ширмы. Владелец дома, старый художник, сидел на пороге и беспомощно глядел на гибель своих многолетних трудов. Вдруг начальствовавший над отрядом лейтенант вынул из кармана коробок спичек. Возмущенный Йоши растолкал толпу и бросился к офицеру. Тот смерил юношу оценивающим взглядом, сразу понял, что имеет дело не с простолюдином, и заговорил в соответствующем тоне, вежливо, но твердо: «Прошу вас, идите своей дорогой, Мы знаем, что делаем». Офицер сдержанно улыбнулся и повторил свою просьбу еще более решительным образом.