Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все не так. Нельзя постепенно отойти от друга. Сиамские близнецы не отходят друг от друга. Один из близнецов не может просто встать с дивана в субботу утром, сказать: «Пока, еще увидимся» — и выйти из двери. Нельзя отойти. Нужно… скальпелем.
Я высвобождаюсь из рук Джоны и иду назад, к нашему отсеку.
Джона идет за мной.
— Я устала, — говорю я.
Мне страшно.
Я сглатываю. Пытаюсь заговорить снова:
— Я… устала, и это…
Мне страшно, что я стану, как моя мать.
— Это все из-за того…
Я не хочу совершать те же ошибки, что и мои родители. Я не хочу растрачивать жизнь на ссоры из-за блинов и…
И не хочу боли. Ни для тебя, ни для себя.
Он хмурится.
— Хочешь закончить?
Я моргаю. Вот он, момент истины.
Слишком, слишком скоро.
Страх на вкус такой же, как ржавые поручни на карусели.
— Если хочешь поехать домой прямо сейчас, то пошли.
Домой. Хочу ли я домой? К Индии. К Джине. К Дилену.
Я-то думала, что он протянул мне скальпель.
— Я… конечно, — мямлю я. — Да.
Нет.
Нет, это совсем не то, чего я хочу. Почему он не может меня понять? Как же так: он понимает, что мне хочется фисташек, но не может понять, что я хочу сказать…
И тут до меня доходит.
Потому, что он не хочет этого понимать!
Я как будто надела на себя утяжелители, которыми Индия пользуется на утренней зарядке. Кисти моих рук, лежащие на столе, и лодыжки отяжелели и вздулись. Ремни от утяжелителей, сдавливающие грудную клетку, наверное, заставляют так же учащенно биться ее сердце. На меня они действуют именно так.
— Да нет, ничего, — говорю я. — Я просто подумала… что выпила бы чашечку кофе.
Он уже надел пальто и смотрит на меня.
— Ну и хорошо, — говорит он. И ничего больше.
Я затаиваю дыхание.
— Увидимся завтра, — говорит он.
И эти слова звучат небрежно, как те, которые он, должно быть, сказал, вылезая из зеленого «вольво».
Я почти не чувствую холода, когда дверь за ним захлопывается.
Думаю, что я верю в Бога. Мне просто не хочется с ним встречаться.
Джона не бросил меня на карусели. Даже после того, как меня стало рвать на него. Томатным супом и морковью. У мамы тогда был период увлечения бета-каротином… Джона просто все смотрел на свою фланелевую рубашку, до тех пор, пока я не разревелась.
— Да ладно, это того не стоит, — сказал он. Он остановил карусель, а потом снял рубашку и зарыл ее в песок. — Сегодня у меня в первый раз закружилась голова, — добавил он, дрожа, потому что футболка уже не защищала его от студеного сентябрьского ветра.
Я сидела на краю карусели, чувствуя себя полным ничтожеством.
— Прости, — сказала я. — Я не хотела.
— Тебя просто вырвало, — ответил он. — Людей тошнит не потому, что они этого хотят. С собаками по-другому. Мне кажется, моей собаке это очень нравится.
Я снова шмыгнула носом.
— У тебя есть собака? — Я так хотела собаку. Любую. Просто собаку. Хоть таксу. Только не пуделя. Пудели же не совсем собаки…
— Да. Хочешь на нее посмотреть? Ну, после школы.
Я кивнула головой.
— А как же твоя рубашка?
Он улыбнулся, показав отсутствие некоторых зубов.
— Издеваешься?
— Тогда забудем о ней.
— Твой друг ушел?
Я вздрагиваю. Поднимаю глаза и вижу Майка, сидящего наискосок от меня.
— Да.
— Прости за пожар.
— За что?
Он хмурит брови.
— За пожар. Не видела? На сцене.
— Ах, это. Пустяки, без проблем.
Его пальцы барабанят по столу.
— С тобой все в порядке?
Я киваю.
— В полном.
Снова барабанная дробь пальцами.
— Может… может быть, если бы ты захотела… Я хочу сказать… — Он набирает в легкие побольше воздуха: — Не хотела бы ты пойти куда-нибудь посидеть и выпить кофе? — Он опускает глаза на почти допитую чашку на столе и краснеет. Что-то бормочет. Что-то вроде «глупо», но я не уверена.
Я смотрю на него. По-настоящему. Сквозь его волосы и неряшливую внешность. И вижу белый стол в операционной. Огни ламп. Сестер в масках. Сверкающие ряды хирургических инструментов, приготовленных для операции. Все яркое, белое, острое…
— Конечно, — говорю я. — С удовольствием.
Однажды я проснулась ночью вся окоченевшая и мокрая (вода к этому отношения не имеет). Я не помню, сколько мне было лет, но я с трудом видела что-то выше крышки кухонного стола. В таком возрасте не очень-то приятно лежать в мокрой постели…
В комнату ко мне влетела музыка, вместе с лучом света, проникшим сквозь щель под дверью. С трудом выкарабкавшись из-под одеял, я стащила брючки пижамы и пошла на звук. Если я найду музыку, то найду маму, и хотя она, наверное, рассердится на меня из-за мокрой постели, зато она все исправит.
Свет и музыка шли снизу. Спускаться по лестнице было непросто, особенно ночью, поэтому я обе ладони плотно прижала к стене и босой ногой нащупывала скрытые полумраком ступеньки. Стена под руками была прохладной и шероховатой из-за бугорков, оставленных валиком, которым наносили краску. Здесь, на лестнице, музыка казалась мягче, чем когда она просачивалась ко мне под дверь. Нежный джаз с оттенком кантри… Я скользила руками по крашеной стене, нащупывала ступеньки и чувствовала, как по моим голым ногам ползут мурашки.
Внизу кофейный столик был отодвинут со своего места и плотно прижат к дивану, а на свободном пространстве в лучах света танцевали мама и папа. Щека мамы лежала на плече папы. Лицо ее было повернуто ко мне, но глаза были закрыты, а в уголках губ притаилась улыбка (не могу вспомнить какая). Я открыла рот, чтобы позвать ее, но не успела сказать ни слова.
Папа резко выпрямился и схватил ее за запястья. Косточки его пальцев побелели, и он отступил на шаг.
— Что ты пытаешься сделать, Мэгги? — спросил он.
— Я танцую, Брэд. Как тебе мой танец?
Лицо его передернулось, и он отбросил ее руки — оттолкнул их от себя, швырнул вниз.
— Не играй со мной в эти игры.
— Я не играю!
Но он уже повернулся к ней спиной. Я отпрянула в тень. Даже будучи высотой всего лишь с кухонный стол, я понимала, что здесь мне не место. Папа прошел мимо меня. Думаю, что он меня не видел. А из гостиной доносились звуки плача и музыки.