Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Смешные деньги, – хихикнул Захар Прохорчук.
И оба уже стягивали перчатки с коротких толстых пальцев, чтобы ударить по рукам. У Артёма защипало в носу, и он чихнул. Провожая гостей, он подумал, как легко его купили, всматриваясь в широкие спины, гадал, какая из них чья.
Обычно Артём приступал к заказу не раньше, чем забывал тех, на кого горбатился, и работал над картиной так долго, что краски в нижних слоях жухли, проступая, казалось, с обратной стороны холста. Он и сейчас тянул до последнего, но деваться было некуда – деньги давно потрачены, а завтра выходил срок.
Разминая затёкшую спину, Артём потянулся, хлопнул по коленям и, в три шага одолев комнату, отдёрнул на окне штору. На улице проплывала щекастая луна.
«Ну, ничего, – состроил ей рожу Артём, – я вам покажу интерьер…»
Артём Дериземля принадлежал к тем живописцам, которые передают реальность случайным расположением цветовых пятен. Они считают, что рамы, какими бы дорогими ни были, запирают картины на ключ, что порядок быстро надоедает, а вечно созерцать можно только хаос. Любая картина – это зеркало, в котором художник отражает себя, так что любая картина – автопортрет. За извилистой радугой линий Артём Дериземля помещал свои сны и фантазии, в грудившихся пятнах терялось его прошлое и проступало будущее. Вплетая в извивы краски свою судьбу, он верил, что каждый цвет является символом: красный означает силу, синий – истину, жёлтый – предательство. А если жизнь – это смешение символов, которые предстоит разгадать, значит, должен существовать и цвет, обозначающий будущее, надо только правильно развести краски.
В мастерских, где он обучался, часто вели беседы. Но Артём с детства использовал слова особым образом, вкладывая в них только ему ведомый смысл. Поэтому, когда, взгромоздившись на стул, он говорил так, что у него горели глаза, и ему хотелось жить, вокруг в глухом молчании мылили верёвку, подыскивая крюк. А теперь на картине он воскресил свои слова, их двойной смысл, запечатлел висевший в воздухе топор и косые взгляды, от которых кисло молоко.
Надо только уметь читать – честное полотно не хуже биографа. Сбоку, в тёмных тонах болотной умбры, Артём поместил своего деда. От сырости у того ломило кости, и он лежал на печи, обвязанный шерстяным платком. «Короток век человеческий, – кряхтел он, – а жизнь, ох, длинна…» С годами его волосы стали цвета соли, а глаза – как ночь. И когда он щурился, в них сгущался сумрак. Дышал дед неровно, будто заполнял кроссворд: вдохами – вертикали, выдохами – горизонтали, а когда не спал, ругал мужчин, фыркал на женщин и всех без разбору звал алёшами. «Знал алёшу… – жмурился он. – После свадьбы пять раз меняла фамилию на мужнину и всё приговаривала: „Каждая последующая хуже предыдущей“. Так что умерла под девичьей…» А кончилось тем, что дед забыл, как его зовут, и, умирая, просил позвать по имени, чтобы он смог откликнуться. И с ним сыграли злую шутку, назвав Алёшей.
Слабая память передалась и Артёму. В ресторанах он часто знакомился с женщинами и, зная свою забывчивость, записывал их имена на денежных купюрах, которыми потом расплачивался. А теперь он вспомнил их имена, телефоны, запах духов, достоинство купюр, которые оставлял на скатерти, вспомнил помятого официанта, который, мучаясь похмельем, постоянно икал: «Коньяк идёт легко – выходит трудно…» Добавив в палитру охры, Артём изобразил улыбки, которые не старели, и подумал, что он щедрее жизни, оставляющей одни морщины.
А ещё он подумал, что никому не пригодился, что забывали его также легко, как и он. «Жизнь – борьба, – бросила ему на прощанье старая знакомая, – герои в ней борются за себя, неудач ники – с собой…»
Трогая похудевшую шею с проступившими жилами, Артём качал головой, и теперь ему казалось, что жизнь всё же больше, чем борьба. «Это пыльное зеркало, – в который раз возражал он, рисуя пальцем на стекле, – и я в нём не вижу себя…»
Темперой на яичном желтке Артём рассказал и про другого своего деда. «Рулетка в пять утра – не рулетка в час ночи, – крутил тот рыжий ус. – И карты на рассвете уставшие крупье сдают иные». Дед был азартен, случалось, проигрывался в пух, но с него всё сходило как с гуся вода. «Без штанов, зато с опытом», – зевая, бросал он через плечо, вернувшись под утро. И заваливался спать. От его храпа дрожали стёкла, и Артём не мог делать уроки. А теперь он изобразил и этот храп, и рулетку, в пять утра и в час ночи, прозрачным ультрамарином нарисовал зеркало, отражавшее рыжие усы деда, и будильник, заведённый на вечер, чтобы не проспать открытие казино.
Всё это разместилось в жирных охристых пятнах, где, потягиваясь, давал советы дед:
– На мир как смотреть, таким и увидишь. Возьми хоть еду – ежедневно разогревай, добывай хлеб в поте лица – Божье наказание! А ты думай: какое счастье, что завтра опять проголодаюсь, а то паштет из гусиной печёнки уже не лезет… Эх, Артём, – гладил он внука по голове ладонью такой широкой, что в ней помещались три туза, – только дураки оставляют после себя миллионы, после умных остаются дыры в карманах…
Сам дед старался жить так, чтобы его смерть никто не оплакивал. Он со всеми был на короткой ноге, не подпуская к себе ближе, чем на вытянутую руку, и легко влезал в долги, вылезать из которых предоставил наследникам.
Однажды дедом овладела непонятная маета, он слонялся по комнатам, не зная, куда себя деть, раскладывал пасьянс, который раньше всегда сходился, а теперь – нет, брал за роялем несколько нот и тут же захлопывал крышку. «Надо побриться», – решил он, проведя ладонью по щетине. Намылив щёки, он до синевы скрёб их опасной бритвой, потом насухо вытер полотенцем. Одеколон дед не пользовал, считая, что тот сушит, а кожа у него и так дублёная. Потом он долго смотрел в зеркало, не выпуская из рук полотенца, с которым не расстался и на вокзале. Там он взял билет в один конец, и больше его не видели.
А теперь у Артёма самого были виски цвета соли и глаза как ночь. И ему казалось, что за окном мелькают огоньки, что в его поезде давно не объявляют станций, а в кармане – билет в один конец.
На стене угрожающе пробили часы, путаясь, поползли кривые тени. Артём Дериземля надрезал мизинец и капнул в сурик крови.
Семьи он не завёл, потому что ему на роду было написано обвенчаться с краской. Таких зовут пустоцветами. «Это молодость гоняется за удовольствиями, а старость их избегает, – учил он своих несуществующих внуков. – Потому что, испытав удовольствие, невыносимо жить…»
Словно хищная птица, Артём вонзил грязные ногти в холст и долго смотрел, как в зарубках сочится его отчаяние.
За газетой отец курил трубку и, читая о политике, не успевал менять точку зрения. Он и сам писал статьи, а когда их публиковали, жаловался:
– Отчего так? Писал – верил, а перечитываю – стыдно…
– А это потому, что в тебе живут двое, – отзывалась мать, помешивая на огне суп, – один – глухой, который не слышит, что говорит, а другой – немой, который слышит, но сам ничего сказать не может.
Тогда Артём только зря оттопыривал уши, а когда его имя удлинилось на отчество, понял, что мать права, что и в нём тоже живут двое: слепой, который на ощупь, будто впотьмах, водит кистью, и зрячий, который замечает все его промахи, но сам не сделает и мазка.