Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну как, конопушечка, — говорит ей Сашка, — как жить дальше будем?
— Проживем, — говорит Мария.
— Вкусная штука получилась, — говорит Коля и смотрит на хозяйку.
— А что это вы друг на друга и не похожи вроде? — спрашивает Сашка. Живете вместе, сестры как будто, а не похожи…
— А мы и не сестры, — говорит Мария, — мы чужие. Просто живем вместе.
— А похлебочка-то ничего получилась, — говорит Коля. И смотрит на хозяйку. А она ничего не говорит. И вдруг входит Шонгин.
— Ну вот, принесло, — громко говорит хозяйка.
А Шонгин садится на табурет.
— Много народу побило, — говорит он, — и раненые есть. Увезли. — И достает кисет.
— Покурим? — спрашивает Сашка.
— А чего курить? — говорит Шонгин. — Тут и на одну не наберется. — И показывает кисет.
— А ты где спал, Шонгин? — спрашивает Коля.
— А я и не спал, — говорит Шонгин, — раненых больно много было. Пока всех подобрали — и утро.
— Сейчас бы покурить, — говорит Сашка.
— Покури, покури, — говорит Шонгин и затягивается. Он пускает большие клубы дыма. И говорит: — Вот зашел поглядеть, как вы тут.
А хозяйка наливает в чашки молоко. И Коля говорит:
— Слышь, Шонгин, концентрату тебе не хватило. Может, молока попьешь?
— Козье молоко, — говорит Мария.
— А я уже ел, — говорит Шонгин, — ел. Гургенидзе ранило. Я супу сварил ему и себе.
Бедный маленький грузин. Совсем мальчик. С вечной каплей на носу. «Попадалься — не попадалься…»
— Сильно его, Шонгин?
— Приблизительно ничего себе, — говорит Шонгин, — на машине лежит, на последней. Сейчас повезут.
Я бегу по свежему снегу. К машине. Возле нее ходят солдаты. Гургенидзе лежит на соломе, в кузове. В обгорелой шинели. Он поднимает забинтованную голову. На кончике носа повисает капелька.
— Попадалься, — грустно улыбается он.
А мы с ним не дружили. Так, знали друг друга. А у него покрасневшие веки часто-часто вздрагивают.
— Куда тебя?
— Голова попадалься, живот попадалься, нога тоже попадалься… Шонгин мэня носил на своем спина…
— Ничего, Гургенидзе, теперь отдохнешь. Все хорошо будет.
Мотор тарахтит. Гургенидзе откидывается на солому. Руки у него на груди сложены.
— Какой у нас часть? — спрашивает он. — Какой номер?
— Отдельная минометная батарея, друг.
— Нэт, полк какой?
— Кажется, 229-й…
— А дивизия какой?
— А зачем тебе?
— Госпиталь спрашивают…
Мотор гудит ровно. Кузов подрагивает.
— Какой дивизия?
— А черт ее знает! — кричу я.
Машина идет по свежему снегу. Рука Гургенидзе торчит из кузова. Это он прощается с нами. Уехал, уехал… А ложку забыл я у него выпросить!
Комбат говорит мне:
— Собирай всех. Пора. Отдохнули.
…В хате нет никого. За домом на бревне сидит хозяйка и Коля. Она молчит. Голову подперла ладонью. Глаза у нее красные. Губы, как у девочки, надуты. А Коля курит и тоже молчит.
— Пора, Коля, — говорю я, — комбат приказал…
— Знаю, — говорит он и встает. И смотрит на меня. Я жду его.
— Знаю, — говорит он.
Я ухожу. Пусть прощаются.
— Видал у немцев машины? — спрашивает Коля. — Брезент, и все такое. Сидят, как дома. А тут…
— Я же ног не чувствую, — говорит Сашка Золотарев. — Я бы валенки обул. Пимы. Морда — черт с ней, главное — ноги. Может, у меня большой палец уже отвалился, а? Сниму ботинок, а он выпадет.
А мне бы не валенки. Мне хотя бы сапоги. С широким голенищем. Чтобы они как корабли. Встал в воду — ничего, встал в снег — ничего. Хоть ночь стой. Пожалуйста.
Степь, степь, степь. Когда мы остановимся? Идет наступление. Кочует наша батарея. То в одну часть ее направляют, то в другую. Где-то, неизвестно где, остался полк, которому были мы приданы. А там — Нина. Нина, Нина, очень ты мне хорошо улыбалась. И не могу я тебя позабыть. Кто ты и откуда? Ничего мне неизвестно. Где я тебя разыщу? Все померкло, потускнело все, что было. Где-то Женя в тумане, вдали. Только ты, Нина. И зачем ты так хорошо со мной говорила?
— А я во сне разговариваю? — спрашиваю у Коли.
— Один раз говорил. С Нинкой Шубниковой.
— Что?
— Садись рядом, Нина. Ну, садись. Посидим, покурим, — так говорил. Потеха.
— А она тебе про меня говорила?
И зачем спросил? Сейчас он посмеется. Выдумает что-нибудь…
— Нет, не говорила, — хмурится Коля. — Чего говорить. Она с начальником штаба полка живет. Помнишь, майор такой высокий?
Помню, помню. Если бы он этого не сказал, теплее было бы. Если когда-нибудь встречусь с ней, ну просто так, случайно, ведь может быть такое, я ей скажу…
— Когда я в кавалерии служил, — говорит Шонгин, — вот была беда, это уж в самом деле горе. С марша пришел, а спать нельзя: коня расседлай, напои, накорми, а время останется — сам отдыхай.
— А у англичан официантки солдат обслуживают, — говорит Коля, — и к обеду — коньячок.
— Врешь ты все, Гринченко, — ворчит Шонгин.
Машины стоят. Впереди — пробка. Вечереет.
— Слезай, ребята. Грейся. Писем из дому нет. Что там?..
— Шонгин, ты из дому письма получаешь? — спрашиваю я.
Он смотрит на меня внимательно.
— Получаю, а как же, — говорит он, достает кисет и предлагает мне закурить: — На-ка вот. Погрейся.
Если до утра вот так простоим, можно простудиться окончательно. Какие у Шонгина глаза были! Ласковые, добрые. Вчера, когда мы концентрат гороховый варили, он мне и Коле в котелки насыпал по горсти пшена. Пшено разварилось — густо было. Сам ведь подошел: «Ну-ка, ребятки, добавочки я вам насыплю…»
— Шонгин, дай закурить, — говорит Сашка.
Шонгин топчется на месте: ноги греет.
— И так хорош, — бубнит он.
Когда темно, снега не видно. Словно теплей становится. Подходит командир взвода Карпов. У него всегда румяные щеки. Даже в сумерках это видно.
Он смеется:
— Что, вояки, замерзли?
— Замерзнешь, — говорит Коля, — старшине-то тепло. Он о радиатор греется. Может, костер разведем, товарищ младший лейтенант, а?
— Никаких костров, — говорит Карпов.