Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шонгин, как сторож, топчется по снегу и рукой постукивает по котелку.
Подходит Гаврилов и говорит тихонько:
— Ребята, впереди машины с крупой какой-то… И водители спят…
— Ну и что? — спрашивает Шонгин.
— А ничего, — говорит Гаврилов, — я к тому, что спят водители.
— А неплохо бы нам по котелку крупы отсыпать, — говорит Сашка Золотарев.
И он уходит в темноту, туда, к машинам, где спят водители. И все глядят ему вслед. И все молчат.
Если это пшено, можно сварить кулеш. Если гречка — ее хорошо с молоком. Если перловка — с луком. Вытерплю я до утра или нет? Все промокло на мне. Все. Вдруг я заболею воспалением легких?
Из дому писем нет. Где же ты, почта полевая?
Я заряжаю автоматные диски. Заряжаю и молчу.
— О чем грустишь, ежик? — спрашивает старшина.
А мне трудно ему ответить. Что я отвечу?
— Это я так, — говорю я, — дом вспомнил…
Тебе-то хорошо, старшина. Ты яичницу ешь. А мы гороховый концентрат всухомятку жрем. Тебе-то хорошо, старшина. А мы которые сутки толком выспаться не можем…
— Наши к Ростову подошли, — говорит старшина.
…У тебя вон какая физиономия жизнерадостная. А нас все меньше и меньше. И этот песочек моздокский скрипит на зубах у меня и скрипит на душе. Дал бы ты мне, старшина, сапоги, что ли. Потрескалась картонная подметка на моих американских ботинках. Я ведь ноги в костер сую, когда холодно. А ботинки красивые, красные. А что от них осталось?
— Ты бы, ежик, ботинки тавотом смазал, — говорит старшина, — смотри, они у тебя совсем никудышные.
…А какие ботинки носил я перед тем, как в армию ушел? Не помню. Или у меня были модные туфли шоколадного цвета и белый рант, как полоска прибоя? Или я об этом только мечтал? Наверное, носил я черные ботинки «скороходовские». А зимой калоши надевал. Да, да, калоши. На последнем комсомольском собрании я их в школе забыл. Забыл. Пришел домой без калош. А уж война была, и никто не заметил моей пропажи. Так и ушел я. А были у меня новые калоши. Глянцевые. А теперь не знаю, будут ли у меня такие?
А когда было последнее комсомольское собрание, Женя сидела в углу. Она ничего не говорила, пока мы брали слово один за другим и клялись погибнуть за Родину. Потом она сказала:
— Мне жаль вас, мальчики. Вы думаете, это так просто — воевать? Войне нужны молчаливые, хмурые солдаты. Воины. Не надо шуметь. Мне жаль вас. И ты… — она кивнула на меня, — ты ведь ничего не умеешь еще, кроме чтения книжек. А там — смерть, смерть… И она очень любит вот таких молоденьких, как вы.
— А ты? — крикнул кто-то.
— Я тоже пойду. Только я не буду кричать и распинаться. Зачем? Я просто пойду.
— А мы тоже пойдем. Что ты нам нотации читаешь?
— Нужно быть внутренне готовым…
— Заткнись, Женька…
— Иначе никакой пользы от вас не будет.
— Заткнись!..
— Хватит, — сказал комсорг, — что это мы, как семиклассники, расшумелись?
А когда я в воротах тебя поцеловал, да так, что ты охнула и сама меня обняла, это что же? Это, значит, я, кроме книжек, ничего не умею?
— Завтра поедем минометы получать, — говорит старшина, — еще ночь понежишься, ежик.
— Какие минометы? — спрашиваю я.
— А ты не спи. Завтра пополнение придет. Будешь обучать сосунков?
— А разве я смогу?
— Что ж, тебе три года воевать, чтобы школярам наше дело объяснить?
Наше дело? Мое дело? Это о минометах? Я буду обучать?
— Буду, — говорю я.
…Школяры. Я ведь тоже был школяром. А теперь я не школяр, значит? А на том собрании я был школяром. И когда все зашумели, и я зашумел. Женя сказала:
— Вы шумите, как школяры. А ведь там этого нельзя. Там нужна суровость.
И она посмотрела на меня. Я тоже посмотрел на нее. Кто-то сказал, что, если девушка любит, она не выдерживает взгляда — краснеет и опускает глаза. Значит, она меня не любила. Не любила.
— Пошли всем классом! — крикнул кто-то.
— Пошли! — крикнули мне.
— Заткнись, — сказали мне, — заткнись, трепло…
Потом вошел директор школы, и комсорг сказал:
— Ладно, продолжим повестку дня.
А на повестке стоял один вопрос: учеба комсомольцев.
— Когда с дисками кончишь, зайдешь в каптерку, — говорит старшина и уходит.
…А после собрания мы шли по набережной все вместе. И Женя шла с нами и только не смотрела на меня. Было темно. Настороженно.
— А десятого нам не видать, ребята, — сказал кто-то. И тотчас завыла сирена. А я очутился с Женей.
— Значит, мы — школяры? — спросил я.
— Конечно, — сказала она миролюбиво.
— Значит, из нас воины не получатся?
— Конечно.
— Чтобы быть воином, нужно быть широкоплечим, да?
— Да, — засмеялась она.
— И равнодушным, да?
— Нет, — сказала она, — этого я не говорила.
— Пойдем туда, — я указал в темный переулок.
Мы шли по переулку. Было еще темнее. Еще настороженнее. И вдруг распахнулось окно. С треском. На третьем этаже. И оттуда посыпался смех. А потом поплыла музыка. Патефон играл старое довоенное танго.
— Как будто ничего и не случилось, да?
— Да, — сказал я.
Окно захлопнулось. Музыка стихла. И снова завыла сирена.
…Я зарядил все диски и иду в каптерку. Это не каптерка, а обыкновенная изба, где старшина остановился.
Старшина греет руки у печки. Наш комбат сидит за столом. Пишет. А комвзвода Карпов, розовощекий такой, бреется у окна. И сквозь белую мыльную пену видно, какие розовые у него щеки.
А перед комбатом стоит руки по швам Сашка Золотарев.
— Значит, воровал чужое пшено? — спрашивает комбат.
— Воровал, — вздыхает Сашка.
— Чужую кашу съел! Когда воровал, думал, что другой голодным останется?.. Думал?..
— Думал, товарищ лейтенант.
— И что же?
— Хотел сам наесться…
— А ты знаешь, что за это?..
— Знаю, а как же… — тихо говорит Сашка.
— Он всем раздал, — говорю я с порога.
Комбат смотрит на меня пронзительно. Ударит? Хоть бы ударил.
— Жулье, а не батарея! — говорит он.
— Разболтались, — говорит Карпов. — Это у них Гринченко — образец… Все про любовь да про жратву разговоры…